Я сняла перчатки и почувствовала, как сердце вдруг забилось сильнее. Но не от страха. Это ощущение я слишком хорошо знала по прежней работе. Так бывало в секционной, на осмотре или в ту секунду, когда всё вокруг выглядело обыкновенно, но одна мелочь вдруг цепляла внимание, и внутри включалась настороженность.

Глава 9

Меня всегда настораживали старые дома, у которых слишком богатое… прошлое.

Просто старые, как раз-таки, не вызывают никакого интереса – с ними всё просто. Там скрипят половицы, полно пыли и чаще всего, всё насквозь пропахло нафталином. Ты сразу видишь, где треснула штукатурка и на каком кресле давно пора перетянуть обивку.

Прошлое – вещь куда более хитрая. История таких мест умеет делать вид, что её нет, а сама смотрит на тебя со стен портретами в рамах, лежит в столах, запертая на ключ, прячется в потёртых корешках книг, в выцветших лентах на письмах и в манере слуг отводить глаза, когда в доме произносят чьё-то имя.

Дом Киснемских был именно таким, и стоило нам переступить порог, как я ощутила это.

Служанка, открывшая нам дверь, заметила, что я слишком долго рассматриваю сундук, и тотчас поспешно произнесла:

– Не извольте удивляться, это Татьяны Анатольевны, она всё никак не прикажет наверх убрать.

Странно, внучка живёт здесь давно и, видимо, уже спокойно распоряжается в доме бабушки, но всё ещё держит свой сундук у двери.

– Барыня совсем плохи? – спросила Ираида Степановна тихо, словно стеснялась.

– То лучше, то совсем худо, – сжала губы служанка. – Ночью уж думали – не дотянут до утра. А к рассвету будто отпустило. Теперь лежат. Всё о вас спрашивали… – И, кивнув, повела дальше.

Мы прошли из передней в длинный зал, где пахло старой бумагой, воском и едва уловимо – лекарствами. Под ногами пружинил ковёр, на стенах висели потемневшие портреты в тяжёлых рамах, гравюры с видами городов, которые я прежде видела только на открытках в музейных киосках или в подписи к лекциям по истории. В одном месте я остановилась.

Белград. Надпись была на французском, но узнаваема. На гравюре тянулась река, белели здания, и всё это было в таком же добропорядочном, слегка идеализированном виде, в каком люди любят сохранять память о местах, где жили, может, не очень счастливо, но зато долго.

Рядом висел маленький портрет мужчины лет сорока с небольшим. Тонкое лицо, аккуратные бакенбарды, спокойный, несколько утомлённый взгляд. Мундир сидел безукоризненно. Художник явно льстил модели, но не чрезмерно. На латунной пластинке под рамой значилось: «Иван Матвеевич Киснемский». Видимо, покойный дипломат.

– Это он? – вполголоса спросила у тётушки, слегка повернув голову.

Ираида Степановна, взглянув на портрет, кивнула.

– Да. Тут, правда, он почти на себя не похож.

– Вы его… не любили? – Вопрос получился не очень приличный, но я не успела себя остановить.

Тётушка посмотрела на меня с удивлением, потом тихо ответила:

– Уважать Ивана Матвеевича было за что. А любить… – уголок её рта едва заметно дрогнул, – это уж Капитолины Петровны дело.

Я чуть не хмыкнула. Очень правильный ответ для женщины, которая прожила достаточно долго, чтобы не путать эти два понятия.

Служанка тем временем уже ждала нас у двери в следующую комнату.

– Только, матушка, ненадолго, – шепнула она Ираиде Степановне. – После вашего ухода им может опять худо сделаться. Сил у барыни почти не осталось.

Ираида Степановна выпрямилась, поправила на плечах шаль и вошла первой.

Комната Капитолины Петровны когда-то, должно быть, была красивым будуаром. Просторным, светлым, со вкусом обставленным. Теперь всё в ней словно стянулось к одной точке – широкой кровати у дальней стены. Шторы были лишь слегка прикрыты, дневной свет просачивался мягко и делал цвета блеклыми. На столике стояли пузырьки, ложка, чашка с водой, распятие, футляр с очками и раскрытый молитвенник. У окна на кресле лежала недовязанная шаль – весьма трогательная вещь в комнате, где даже воздух уже напоминал больничный.

На постели лежала женщина. Очень худая. Настолько, что первым делом в глаза бросались руки: сухие, почти прозрачные, с резко выступавшими суставами. Они лежали поверх одеяла неподвижно, словно чужие.

А вот лицо… Капитолина Петровна, должно быть, когда-то была красива. Это ещё читалось в линии носа, в высоких скулах, в посадке головы. Но болезнь уже почти всё забрала. Кожа туго обтянула лицо, губы истончились, дыхание было неровное, с неприятно длинными паузами. Каждый следующий вдох приходилось ждать, надеясь, что тот не последний.

У меня же по привычке сработал профессиональный рефлекс – оценка ситуации. Не постановка диагноза – без осмотра и анализов об этом не стоит и думать, – а именно оценка. Такие лица я видела много раз. Конечно, не все умирающие выглядят одинаково, но у тела, из которого постепенно уходит жизнь – пропадает желание к дальнейшей борьбе. Подобное было и здесь.

Капитолина Петровна открыла глаза не сразу. Сперва будто ощутила чужое присутствие, потом с усилием разомкнула веки и несколько секунд смотрела на нас в медленном, вязком непонимании, которое бывает либо после тяжёлого сна, либо у тех, кто уже слишком долго живёт с постоянной болью. Потом взгляд её остановился на Ираиде Степановне.

– Ира… – прошептала она.

Тётушка тут же подошла к кровати, наклонилась и взяла больную за руку.

– Я здесь. Здесь, Капитолина Петровна. Не тревожьтесь.

– Чего уж мне… тревожиться, – слабо выдохнула та, и на губах у неё дрогнуло что-то вроде прежней улыбки. – Я своё… уже оттревожилась.

Голос у неё был слабый, но ум, видимо, оставался ясен. Это всегда тяжело: видеть, как тело сдаёт позиции, а человек внутри прекрасно осознаёт происходящее.

Две женщины долго смотрели друг на друга. Ираида Степановна держала сухую ладонь Капитолины осторожно, словно боялась причинить боль. Женщины смотрели друг на друга долго, и в этом молчании было больше общего, чем я могла себе представить: молодость, семья, покойный Николай Петрович Осипов – брат одной и муж другой, прежние визиты, праздники, письма, старые обиды, редкое теперь родство, пережившее мужей и разъехавшихся детей. Всё это виделось в таком проникновенном молчании.

– А это кто?.. – спросила наконец Капитолина Петровна, переводя взгляд на меня.

– Ольга, – мягко ответила тётушка. – Моя племянница. Помните?

– Помню… – медленно сказала больная. – Та самая, что… в гимназии…

– Да.

Я подошла ближе и слегка поклонилась.

– Здравствуйте, Капитолина Петровна.

Она смотрела на меня внимательно. Слишком внимательно для человека на пороге смерти. И вдруг сказала:

– Вы… бледны, словно покойница.

Я моргнула, а Ираида Степановна вспыхнула.

– Капитолина Петровна!

Но я неожиданно для самой себя едва не рассмеялась. Похоже, умирающая старуха была не только в полном сознании, но и ещё не растеряла характер.

– Это временное, – сказала я.

– Хорошо бы. – Старушка медленно перевела дух. – В доме и без вас достаточно мертвецов. Вон сколько по стенам развешано.

Вот тут я окончательно решила, что Капитолина Петровна мне нравится. Настолько, насколько может нравиться умирающая родственница, которую ты видишь впервые.

Нас усадили возле кровати. Служанка бесшумно вышла, и какое-то время в комнате слышно было только тяжёлое дыхание больной, шорох тётушкиной юбки и стук посуды где-то внизу.

Разговор сначала пошёл на самые безопасные темы. О погоде, которая наконец-то наладилась. О здоровье, которое «то хуже, то немного отпускает». О том, как давно не виделись. О письмах, на которые всё собирались ответить.

Капитолина Петровна быстро уставала, но ум у неё оставался цепким. Она расспрашивала тётушку о моём выздоровлении, о городе, о том, что слышно насчёт войны, и на слове «война» устало морщилась.

– Все мужчины любят войну, – проговорила она. – Особенно те, кого на неё уже не пошлют.