– А Евгения? – спросила я. – Она часто приезжала?

– Да куда там. Скорее слухи о ней приезжали к нам чаще, чем она сама. То успех в столице, то гастроли, то какой-нибудь важный господин увлёкся, то новый скандал. Капитолина делала вид, будто её это не касается, но я думаю, сердце у неё болело.

– Ей было стыдно за дочь? – нахмурилась я.

– Не думаю, что именно стыдно. – Задумалась тётушка. – Просто Евгения жила так, как женщинам редко прощают. Особенно если живёт ярче тех, кто осуждает.

Я кивнула. Это прозвучало очень… по-женски.

Два следующих дня в Рязани, как и положено порядочному губернскому городу, все обыватели добросовестно сплетничали. Приезд Евгении Ивановны оказался слишком удобной новостью, чтобы её не обсуждать. Сначала шёпотом, потом уже с удовольствием. Феня приносила новости с рынка, Матрёнка – от соседок, Бырдин – говорил с оттенком профессионального неодобрения, но почему-то знал всё до мельчайших подробностей.

– Приехала, – сообщил он в один из своих визитов, раскладывая инструменты на столе так, будто речь шла не о певице, а о новом случае грудной водянки. – И, как водится, наделала одним только появлением больше шума, чем иной губернатор за годы службы.

– Вы знакомы? – спросила я.

– С ней? Боже упаси. Но слышал предостаточно. Голос, успех, театры, покровители, нравы… всё как положено знаменитой особе, у которой таланта, может статься, даже больше, чем благоразумия.

– В таком случае она действительно выдающаяся женщина, – заметила я.

– Я уже перестаю понимать, – покосился на меня доктор, – шутите вы или восхищаетесь.

– Иногда я и сама не понимаю – ответила с улыбкой.

Но к вечеру третьего дня новости стали уже не просто занятными: Капитолине Петровне легче не делалось, а Евгения Ивановна, вместо того чтобы сидеть у постели матери, распорядилась на следующий вечер принимать гостей.

Эту весть принесла не Матрёнка, а сама Ираида Степановна. Вошла ко мне с таким лицом, будто только что вынуждена была проглотить ложку уксуса и не позволила себе поморщиться исключительно из-за хорошего воспитания.

– Представляешь, – сказала она, едва войдя ко мне в комнату и буквально свалившись на стул, – у Киснемских завтра вечером приём.

– Какой ещё приём? – Я оторвалась от книги.

– Небольшой, как говорят. Свой круг, несколько доверенных лиц. Музыки будто бы не будет, зато чай, карты, разговоры… всё как полагается.

– При умирающей матери?

– Вот именно!

Я закрыла книгу и некоторое время смотрела на тётушку молча.

– Это чтобы развеять скуку? – спросила я наконец.

– Не знаю. Может быть, чтобы показать, что дом не в трауре прежде времени. Может, из упрямства. Может, от привычки жить напоказ. У Евгении на это всегда был талант.

– А нас пригласили?

– Формально – нет. Но я всё равно должна показаться.

– Зачем?

– По-хорошему – проверить, как Капитолина Петровна. По-человечески – нельзя не показаться. Раз уж я была у неё перед тем, как приехала дочь, а теперь весь город уже судачит, спрятаться было бы нехорошо.

– Значит, пойдём вместе, – я поднялась из кресла.

– Тебе это вовсе не обязательно.

– После такого приглашения судьбы – обязательно.

Она покачала головой.

– Я иногда не понимаю, порою ты говоришь как учительница, а порою – как бесёнок.

– Сегодня, пожалуй, последнее.

На следующий день к дому Киснемских мы подошли уже в сумерках.

Вечер выдался тёплым, мягким, почти летним, хотя в воздухе ещё сохранялась майская свежесть. В окнах дома горел свет – много света. Во дворе стояли экипажи. Лошади переступали копытами, позвякивала сбруя, возле входа мелькали слуги. Из открытого окна нижней гостиной донёсся смех.

Я остановилась на секунду.

Днём дом Киснемских напоминал постаревшего аристократа, который ещё помнит лучшие времена. Сегодня вечером он словно вдруг надел парадный мундир. За стёклами двигались тени, пламя дрожало в окнах, пахло свечами, духами и горячим чаем.

И всё это было бы совершенно обыденным, если бы наверху не лежала женщина, которой ещё несколько дней назад я мысленно отмерила совсем немного времени.

– Не нравится мне это, – тихо сказала тётушка.

– Мне тоже, – ответила со вздохом.

– Так, может, не ходить? – Она посмотрела на освещённые окна.

– Теперь уже поздно. Нас наверняка увидели.

В передней было шумнее, чем в прошлый раз. На вешалках теснились плащи и шали, под ними стояли мокрые калоши, по коридору проскользнула служанка с подносом, заставленным чашками. Из гостиной доносились голоса, звон ложечек и чей-то низкий грудной смех.

Евгения Ивановна устроила приём в малой гостиной. На ней было тёмное шёлковое платье – по цвету скромное, а вот по покрою такое, что половина местных дам наверняка уже умирали от зависти. Волосы были уложены безупречно, на шее никаких тяжёлых украшений, на лице – ни следа дорожной усталости. Только глаза блестели слишком ярко, но это, кажется, видела только я.

Евгения стояла у камина в окружении двух дам и пожилого господина с орденской ленточкой и рассказывала о Петербурге, театре, о том, как утомительно путешествовать весной, даже на поезде. При этом голос её звенел не от веселья, а от внутреннего напряжения.

Татьяна была здесь же. В тёмно-зелёном платье, из-за которого лицо её казалось ещё бледнее. Она сидела в глубине комнаты, почти не освещённой светом свечей, возле столика с альбомами, и выглядела такой же спокойной, как в прошлый раз. Слишком спокойной. Но, всякий раз, когда Евгения оборачивалась в её сторону, Татьяна тут же поднималась под предлогом либо распорядиться о чае, либо отворачивалась к гостям, либо исчезала за дверью. Это повторилось один, второй, третий раз. Потому привлекло моё пристальное внимание.

– Видишь? – шепнула я тётушке.

– Вижу, – Ираида Степановна тоже следила за Татьяной. – И ничего не понимаю.

Гости были... весьма специфическими. Две местные дамы явились, судя по всему, главным образом затем, чтобы вблизи рассмотреть, как выглядит знаменитая певица в домашней обстановке, – и теперь украдкой переглядывались, стараясь не упустить ни единой подробности. Пожилой отставной чиновник то и дело нервно улыбался, будто извиняясь за собственное присутствие, – должно быть, был знаком ещё с покойным Иваном Матвеевичем и теперь чувствовал себя здесь призраком давних времён. Молодой человек с безупречным пробором, тонкими нервными пальцами и чуть излишне выразительными жестами явно явился из местного театра. А полная дама с горящими, жадными глазами старательно запоминала каждое сказанное слово, явно готовясь уже поутру пересказать всё соседкам, причём, вероятно, с немалыми прибавлениями от себя.

Карты уже вынесли. В соседней комнате перелистывали альбомы и спорили о живописи. А поверх духов, воска и заварки время от времени пробивался лекарственный запах.

Он-то и раздражал меня сильнее всего, потому что противоречил всему этому светскому лоску.

Я дважды поймала себя на том, что всматриваюсь в открытые двери и прислушиваюсь к шагам на лестнице. Однажды сверху спустилась служанка с таким лицом, будто ей хотелось немедленно уйти из этого дома и больше никогда не возвращаться.

Евгения Ивановна заметила её, коротко кивнула и исчезла вместе с ней.

– Простите, – сказала тётушке, – я сейчас.

– Куда? – тут же всполошилась она.

– Всего лишь хочу подышать.

Ложь вышла слабенькая. Но объяснять, что мне не даёт покоя мать, которая умирает на втором этаже, пока дочь развлекает гостей внизу, я не стала.

Я вышла в полутёмный коридор, потом к лестнице. Наверху было тише. Намного тише. Как в другом доме. Свет от лампы на площадке падал мягко и безжизненно. Я поставила ногу на первую ступеньку, когда сверху донёсся голос Евгении Ивановны. Низкий, сдавленный, совсем не такой, каким он был в гостиной.

– …Я сказала: не теперь.

Ответа я не расслышала. Потом снова её голос – уже тише и злее: