Когда у постели умирающей собираются врач, родственники и священник – это грустно, но естественно. Когда зовут нотариуса – это значит, что угасающая ещё в полном уме и, главное, хочет успеть распорядиться не только собственной душой, но и тем, что останется после неё на земле. А следовательно, в доме Киснемских вот-вот должно было начаться движение не менее опасное, чем само следствие.
– Тётушка, вы знали? – спросила я.
Ираида Степановна медленно кивнула.
– Сегодня с утра узнала.
– И молчали?
– Я не молчала… просто не успела сказать. Сама только вернулась.
– Капитолина Петровна хотят изменить завещание? – удивился Бырдин.
– Может быть, а может, просто привести бумаги в порядок, раз Женечки больше нет. Откуда мне знать?
Но по её лицу я увидела: тревожит её не само завещание, а то, как все на него реагируют.
Матрёнка, стоявшая у двери с подносом, тут же добавила заговорщическим шёпотом:
– А Дарья сказала, будто барышня Татьяна Анатольевна весь день заплаканная ходит. А как услыхала, что господин нотариус едут, так бледная стали.
– Матрёнка, – строго сказала тётушка.
– А что я? Я ничего… я только рассказываю, что говорят.
– Вот именно. Меньше бы болтали.
– Так ведь и без нас болтают, матушка.
В этом, к сожалению, она была права. В уездном городе сплетни разносятся быстрее ветра.
После обеда тётушка снова ушла к Киснемским, а я снова осталась дома. Александр Карлович мог счесть моё появление там вызовом. Татьяна – поводом к очередной сцене, а сцены я терпеть не могла. Есть женщины, которые умеют пользоваться ими как оружием. Я же, к несчастью или к счастью, всегда предпочитала… острые скальпели, наблюдение и тишину.
Но от этого ожидание не делалось легче. Я ходила по комнате, садилась, снова вставала, брала в руки книгу и через две страницы ловила себя на том, что читаю одно и то же место уже третий раз. Несколько раз подходила к окну, хотя на нашей улице ничего нового не происходило – те же лужи, те же куры, те же телеги, тот же соседский мальчишка, который каждый день, кажется, специально скакал по грязи и орал на весь квартал.
Ближе к вечеру снова зашёл Бырдин. На этот раз без своего обычного ехидного ворчания. Даже бакенбарды у него выглядели как-то серьёзнее.
– Ну? – спросила я, едва он переступил порог.
Он понял, о чём речь.
– Худо, – ответил коротко.
– Совсем?
– Совсем – это уже как Господь решит, но очень худо. Сердце у Капитолины Петровны и прежде было не крепкое, дыхание тяжёлое, силы на исходе. После смерти дочери будто всё внутри оборвалось. Держится ещё, да и то урывками. Сегодня снова потребовала нотариуса, на сиделку накричала, потом лежала без слов почти час.
– Вы были при ней?
– Заходил. Не как её доктор, боже упаси меня схлестнуться с коллегой, а потому, что Ираида Степановна просили взглянуть. Капитолина Петровна меня узнала, обозвала надутым индюком и велела не врать о её состоянии. Стало быть, ум ещё при ней.
– Замечательная женщина. – Я невольно усмехнулась.
– С этим не спорю, – серьёзно ответил Бырдин. – Такие умирают неприятно для окружающих: не дают никому спокойствия до последнего.
– А что нотариус?
Платон Аристархович устроился в кресле и потянулся за чаем, который Феня уже принесла как неизбежность.
– Нотариус прибыл. Сидел у неё добрых полтора часа. Потом вышел вон с таким лицом, будто ему не завещание диктовали, а объявление войны.
Вот это мне не понравилось особенно.
– Вы видели его лично?
– Издали. Лебедев. Старый, осторожный, из тех, кто к чужим тайнам относятся, как к святым мощам.
– А Татьяна?
– Что – Татьяна?
– Как она себя вела?
Бырдин отпил чай, покосился на меня и не без ехидства заметил:
– Полагаю, именно этот вопрос вы задали бы и на смертном одре, если б дело касалось завещания, и там числилась молодая наследница.
– Вы мне ответите? – хмыкнула я.
– Заплаканная, вежливая. Очень молчаливая. Хотя… с Бретцелем держится так, будто они знакомы не пару дней, а пару лет... что, согласитесь, несколько странно.
– В каком смысле? – Я подняла голову.
– В том, сударыня, что фамильярность между ними уже есть, а доверия – нет. Это видно. В ней – огромное желание приблизиться. В нём – готовность позволить ей ровно столько, сколько ему удобно. Такое сочетание всегда дурно кончается в любви.
Бырдин редко говорил так о людях, и потому я запомнила.
Он уже собрался уходить, когда в передней хлопнула дверь и послышались быстрые, нервные шаги. Тётушка вернулась раньше, чем я ждала. Лицо у неё было почти белое.
– Что? – спросила я, поднимаясь.
Она сняла шаль медленно, аккуратно, как будто каждое движение спасало её от слёз.
– Нотариус уехал, – сказала она. – Потом был священник. Капитолина Петровна почти не говорили, только раз велели открыть окно. А потом… потом всё.
– Она умерла? – Я шагнула к ней.
Тётушка кивнула. Фраза была проста. Совсем проста… и именно от этого страшна.
Я помогла ей сесть. Феня тут же сунулась с водой, Матрёнка перекрестилась так размашисто, словно боялась, что смерть, не удовлетворившись богатым домом на другом конце города, сейчас продолжит обход по знакомым и родственникам.
– Спокойно? – спросила я.
– Как сказать… – тихо ответила тётушка. – Не мучительно, но и не тихо. Последний час будто всё время кого-то ждала. Глаза открывала, смотрела на дверь. Потом попросила, чтобы в комнате осталась только я и отец Николай. Сказала ему что-то, чего я не слыхала. Потом долго дышала… всё реже, всё короче. А под конец вдруг посмотрела прямо на меня и сказала: «Не нужно торопиться». Вот и всё.
– Куда торопиться? – переспросила я.
– Не знаю, – выдохнула тётушка.
Я смотрела на тётушку и чувствовала, как внутри начинает работать холодный, бессовестный механизм, который включается у меня всякий раз, когда вдруг в чём-то обнаруживается скрытый смысл.
Не нужно торопиться… Кому и с чем? С завещанием? С похоронами? С разделом имущества? С какой-то другой, скрытой спешкой, которую умирающая Капитолина Петровна успела заметить даже с последней ступени жизни?
Тётушка же сидела, опустив руки на колени, и думала о своём – не о следствии, не о тайне, а о женщине, с которой была связана половиной прожитой жизни, прежней семьёй, покойным Николаем Петровичем и тем горьким родством, что переживает и любовь, и обиды, и большие расстояния.
– Она вас любила, – сказала я вдруг.
Ираида Степановна посмотрела на меня удивлённо, будто сама ещё не успела подобрать подходящее слово.
– Может быть, – тихо ответила она. – По-своему.
– Этого довольно.
Она ничего не сказала, только медленно кивнула.
Вечером дом наш как-то сразу сделался тише, чем обычно. Даже Феня, что в прочие дни громыхала крышками так, словно именно шум спасает нас, теперь двигалась осторожно и говорила вполголоса. Матрёнка без конца бегала к окну и обратно, потому что улица уже начала жить новостью о второй смерти в доме Киснемских. Где-то у забора спорили две соседки. Мимо прошла женщина, нарочно замедлив шаг у нашего крыльца. У кого-то через двор громко спросили, правда ли, что теперь старую барыню похоронят рядом с дочерью.
Я сидела у окна и смотрела на майский вечер. Небо было ещё светлое, но на улице прохладно. Деревья в палисадниках только начинали зеленеть. Воздух пах сырой землёй и цветущей где-то поблизости черёмухой – сладко, почти душно. Было красиво. Даже слишком красиво для дня, когда умирает старая женщина.
Мне очень хотелось пойти туда немедленно. Не к телу – это было бы бессмысленно. К Татьяне, что лишилась последнего родного человека. Может она сможет сейчас увидеть во мне родственницу, а не соперницу? Может быть, «не торопиться» касалось её отношений с Бретцелем, и наследство должно было стать последней соломинкой, что заставит его относиться к Татьяне более благосклонно?
Хотя… Александр Карлович, я уверена, уже сидит там с внимательным лицом и отмечает, кто плачет, кто молчит, кто слишком нервничает. И попадаться ему под руку совсем не стоит.