Полицейскую бричку я услышала прежде, чем увидела. Колёса сухо простучали по дороге, лошадь храпнула у самых ворот, и почти в ту же секунду Матрёнка, белая как мел, влетела в столовую.
– Матушка! – выдохнула девка. – К нам пристав… с бричкой… сам…
Ираида Степановна, сидевшая у окна с шитьём, выронила ножницы. Я медленно встала и подошла к окну. Во дворе уже стоял Руднев. Пристав был в форменном сюртуке, застёгнутом на все пуговицы, несмотря на духоту. Лицо – серьёзное. Не грозное, не торжествующее, а скорее служебное, что пугает сильнее всяких окриков именно тем, что на нём нет ни злорадства, ни гнева, ни человеческой неловкости.
У калитки успели затормозить две соседки. Через забор уже заглядывал соседский мальчишка. В окне напротив шевельнулась занавеска. Город, разумеется, не мог пропустить такого зрелища.
– Дмитрий Сергеевич, – произнесла тётушка, выходя на крыльцо чуть впереди меня. Голос Ираиды Степановны дрогнул, но спина оставалась прямой. – Что это значит?
Руднев снял фуражку, коротко поклонился.
– Ничего такого, что должно вас пугать, сударыня Осипова. Мне поручено доставить Ольгу Алексеевну для разговора к надворному советнику Бретцелю.
– Для разговора? – переспросила тётушка, и сухие пальцы её сжали край шали так крепко, что костяшки побелели. – В полицейской бричке?
– Так удобнее и быстрее, – ответил пристав. – Уверяю вас, речь идёт не об аресте.
Слово это, хоть Руднев и произнёс его в отрицании, всё равно ударило по двору как выстрел. Соседки у калитки сразу зашевелились, как куры при виде зерна. Матрёнка тихо всхлипнула. Феня, напротив, встала в дверях с руками в боки и таким лицом, будто была готова вцепиться даже в полицейскую лошадь, если та попробует увезти меня со двора силой.
Я тоже вышла на крыльцо.
– Тётушка, – произнесла я как можно ровнее, – это и вправду, вероятно, только разговор.
Ираида Степановна посмотрела так, будто одним взглядом пыталась вернуть меня обратно в дом, в невинность, в прошлое, когда племянница не должна ехать с полицейскими под взглядами соседей.
– Душа моя… – вымолвила тётушка. – Может, я… это… сама поеду… с тобой?
– Нет, – тут же отказалась я.
Руднев поддержал меня неожиданно быстро:
– Не следует, сударыня. Жара… да и лишний шум ни к чему.
Лишний шум, подумала я. На улице, где уже полквартала высунуло носы, это прозвучало почти смешно.
Я надевала перчатки и шляпку нарочно медленно. Не потому, что мне было важно произвести впечатление, а потому, что в подобные минуты любое размеренное движение возвращает человеку хоть крупицу достоинства. Потом села в бричку.
Соседки у калитки тут же зашептались. Я не слышала слов, но прекрасно читала лица: тревожное удовольствие, любопытство, почти восторг. Не каждый же день из дома уважаемой, пусть и небогатой особы, полицейский пристав самолично увозит молодую барышню, уже окружённую всеми мыслимыми слухами.
Ираида Степановна стояла на крыльце и не крестилась – это было бы слишком, – но пальцы тётушки сами собой перебирали край шали. Так делают люди, когда молятся по привычке. Руднев сел напротив, бричка тронулась.
Я смотрела прямо перед собой и не оборачивалась. Не из гордости, из расчёта. Иногда город нужно лишить того единственного жеста, ради которого он и собрался: слёз, судорожного оглядывания, мольбы во взгляде. Я не собиралась дарить ему такое удовольствие.
Ехали мы недолго, но по той части города, где людей было довольно, чтобы зрелище не пропало даром. У рынка грузчики провожали нас взглядами. Возле собора две женщины в платках разом смолкли на середине разговора. У аптекаря мальчишка так загляделся, что чуть не уронил ящик с бутылками. Я же сидела прямо, чувствуя на лице жару, пыль и… чужие взгляды.
– Вы, должно быть, уже в курсе, – сухо заметил Руднев, когда мы свернули к участку.
– О слухах? – хмыкнула я.
– О них самых, – покачал головой мужчина.
– В курсе, – горько усмехнулась в ответ.
– И каковы ощущения? – нахмурился Руднев.
– Будто меня варят в городской кухне на медленном огне. С луком, перцем и… воображением.
Пристав фыркнул, но тут же вернул себе должную серьёзность.
– Не худшая из ваших метафор.
– Благодарю. Я стараюсь соответствовать.
Больше Руднев не говорил. Пристав сидел, положив ладонь на колено, и смотрел вперёд с тем видом, какой бывает у людей, не желающих ни утешать, ни грозить. Просто исполняющих приказ.
В участке меня провели не в общий зал, а сразу в кабинет Бретцеля. Александр Карлович уже был там. Надворный советник стоял у стола, опершись ладонью о кипу бумаг. Окно в кабинете было распахнуто, но облегчения это не приносило. Воздух внутри стоял затхлый, тёплый, пах чернилами, пылью, кожей и чуть-чуть табаком – не свежим, а уже лежалым.
Бретцель выглядел хуже, чем в нашу последнюю встречу. Не помятым – помятость к Александру Карловичу, казалось, просто боялась приблизиться, но более усталым, а под глазами лежали тени. Правда, воротник, как всегда, выглядел безупречно. Волосы – тоже. И всё же в напряжённой линии плеч, в сухой складке у рта чувствовалась горечь.
– Прошу, – коротко бросил Бретцель, указывая мне на стул.
Я села. Руднев остался у двери. Несколько секунд Александр Карлович молчал, перелистывая бумаги, хотя я была уверена: читает надворный советник сейчас не строки, а меня.
– Вы знаете, что о вас говорят в городе? – спросил Бретцель не поднимая глаз.
– Да, – ответила я так же сухо.
– В подробностях? – безэмоционально поинтересовался мужчина.
– Полагаю, не во всех. Городок наш умеет выдумывать новости быстрее, чем распространять.
– Тогда я вас просвещу. – Он поднял голову. – По одной версии вы незаконная дочь Ивана Матвеевича Киснемского. По другой – ловкая авантюристка, прижившаяся в доме старой барыни перед самой её смертью. По третьей – женщина, продавшая душу дьяволу и потому потребовавшая в обмен две жизни. Последняя версия, признаюсь, отличается некой театральностью.
– Город становится изобретательнее от жары, – спокойно ответила я.
– Город становится изобретательнее там, где следствие не успевает дать ему ясный ответ.
– И вы хотите этот ответ получить от меня? – удивилась я.
– Я хочу понять, – произнёс Бретцель, сцепив пальцы за спиной, – почему вы с самого начала так упрямо держитесь за версию убийства.
Я посмотрела на него. Вот, значит, к чему всё это. Не спектакль для толпы... не предварительное обвинение… не запугивание. Надворный советник призвал меня за тем, что могло пригодиться ему самому, и при этом не собирался признавать это вслух раньше времени.
– Потому что я с самого начала видела в смерти Евгении Ивановны неестественную картину, – всё так же спокойно произнесла я.
– Конкретнее, – недовольно сжал губы надворный советник.
Я сделала вдох глубже, чем требовалось. Чтобы выстроить всё строго, сухо, точно. Так, как строят экспертное заключение, даже если напротив сидят люди, считающие тебя то ли дурой, то ли ведьмой.
– Во-первых, поза, – начала я. – Она не соответствовала ни случайной смерти во сне, ни внезапной остановке дыхания. Во-вторых, одежда. Евгения Ивановна была не вполне подготовлена ко сну и не вполне поднята с постели. Это значит, что происшествие застало её между состояниями, а не в естественном покое.
Бретцель слушал очень внимательно, Руднев – ещё внимательнее, и я продолжила:
– В-третьих, выражение лица и рта. Не удушье, не долгий сердечный распад. Скорее краткое внутреннее страдание или внезапное токсическое воздействие…
Надворный советник резко поднял бровь.
– Что?
– Хочу сказать… – Я прикусила язык и произнесла медленнее: – Картина скорее напоминала действие ядовитого вещества, чем естественную сердечную смерть.
– Вы и прежде употребляли странные выражения, – заметил Александр Карлович. – Но теперь «токсическое воздействие»… Для учительницы словесности у вас удивительно… служебная речь.