– Это опасение я как-нибудь переживу, – улыбнулся мужчина.

Выслушав нашу перепалку с надворным советником, пристав ушёл, но очень быстро вернулся. За ним появились ещё двое городовых с непроницаемым служебным выражением, какое бывает у людей, понимающих по одному тону начальства, что вечер «обещает быть томным».

Дом встретил нас тем же тяжёлым молчанием. На крыльце горела лампа, видимо в ожидании моего возвращения. Феня, красная от беготни и злости, открыла дверь с таким видом, будто готова была сперва обругать полицию, а уж потом впустить. Из спальни доносился приглушённый голос Бырдина. Значит, всё-таки вызвали доктора.

– Тут, – кратко сообщила я, первой входя в гостиную.

Руднев сразу пошёл по комнатам – быстро, без лишних слов. Ему явно не нужно было объяснять разницу между простым беспорядком и тщательным обыском. Один городовой остался у дверей, другой двинулся следом за приставом. Александр Карлович задержался в передней на секунду, окинул взглядом развороченный стол, сброшенные на пол письма, сорванную крышку шкатулки и, не говоря ни слова, посмотрел на меня. На этот раз без улыбки.

– Что я вам говорила? – тихо спросила я.

– Пока вы говорили лишь то, что дом перевёрнут, – ответил Бретцель. – А вот зачем – это ещё предстоит понять.

Руднев уже из тётушкиной комнаты окликнул надворного советника, и Александр Карлович направился туда. Я пошла следом.

Ираида Степановна лежала на постели, бледная до прозрачности. Бырдин сидел рядом, держа тётушку за запястье и хмурясь больше обычного. На столике уже стояла какая-то новая склянка с каплями. Матрёнка суетилась с водой и полотенцем.

– Ничего смертельного, – буркнул доктор, даже не поднимая глаз на вошедших. – Просто сердце у Ираиды Степановны не чугунное. Ей бы покой, а не уголовщину в собственном доме.

– Мы постараемся не задерживаться, – сухо пообещал Бретцель.

– Постарайтесь, – огрызнулся Бырдин и повернулся ко мне. – Ольга Алексеевна, намешайте-ка капли. А ты, Матрёнка, давай помоги мне переложить барыню, да медленнее, не на пожаре чай.

Что? Капли? Какие?..

Да что это со мной? А ну, собралась! Я же профессионал… была… Неужели не разберусь?

Я выдохнула, взяла склянку и прочла латинские надписи. Хладнокровно отсчитала капли в рюмку, развела водой и присела к тётушке.

Ираида Степановна открыла глаза. Взгляд у неё был мутноватый от слабости, но сознательный.

– Их нашли? – прошептала Ираида Степановна.

– Пока ищут, – тихо ответила я и поднесла рюмку к её губам. – Пейте.

Тётушка послушно сделала глоток. Я почувствовала на себе взгляд и подняла голову. Александр Карлович стоял у комода, не мешая ни мне, ни доктору, но смотрел пристально. Слишком пристально. Как исследователь на что-то небезопасное и оттого непонятное.

Под этим взглядом мне неожиданно стало холодно. Не потому, что я чувствовала за собой какую-либо вину. А потому, что Бретцель в эту минуту увидел сразу слишком многое: мой спокойный, почти профессиональный жест с лекарством; тётушку, доверчиво пьющую с моих рук; перевёрнутый дом; ту цепочку совпадений, которая всё туже затягивалась вокруг меня: странные смерти, наследство, клевета… теперь ещё и обыск.

В соседней комнате тем временем работал Руднев. Пристав всё осматривал, диктовал короткие указания городовым. Слышался шорох бумаг, скрип ящиков, шаги, негромкие распоряжения. Потом Руднев появился в дверях, отряхивая с пальцев пыль.

– Взлом подтверждается, – объявил пристав. – На задней двери явный след. Внутри рылись целенаправленно. Серебро и другие ценности не взяты. Деньги, если их и интересовали, то явно не та мелочь, что имелась в доме. А вот бумаги перебирали очень внимательно.

Я увидела, как Александр Карлович чуть повернул голову в мою сторону, не сводя глаз с Руднева. Значит, пристав отметил то же, что и я.

– Какие именно документы их интересовали? – спросил Бретцель.

– Пока неясно, – ответил пристав. – Рылись в письмах, старых бумагах, тетрадях. Даже книги тщательно просматривали.

– Господи… так это не деньги… – тётушка тихо простонала на постели.

– Тише. – Я взяла её руку. – Всё уже позади. Всё хорошо.

Но внутри у меня хорошо не было. Если у нас в доме искали не деньги, то что? Письма Николая Петровича Осипова? Старые семейные бумаги? Что-то, привезённое тётушкой из дома Киснемских? Или – мысль эта пришла так резко, что я сама невольно вздрогнула, – искали нечто, о существовании чего мы с тётушкой даже не подозреваем?

Александр Карлович перевёл взгляд с меня на Руднева.

– Оставьте у дома человека на ночь, – распорядился надворный советник. – И опишите всё, что разбросано. Особое внимание письмам и бумагам.

– Будет сделано, — коротко ответил пристав.

Потом Бретцель снова посмотрел на меня. На этот раз в глазах надворного советника уже не было ни насмешки, ни усталой иронии. Только жёсткая, нехорошая ясность.

– Похоже, сударыня Васильчикова, – тихо вымолвил Александр Карлович, – ваши неприятности ещё только начинаются.

– Благодарю за утешение. – Я осторожно опустила пустую рюмку на столик.

Бретцель не ответил. Просто развернулся и вышел.

А на следующее утро у нашего дома поставили будку городового. Вполне добротную, деревянную, свежеструганную, с покатой крышей и маленьким оконцем, возле которой теперь по очереди дежурили мужчины с таким выражением лица, какое бывает у нижних чинов, внезапно приставленных к слишком мирной улице и потому считающих свою службу одновременно унизительной и важной. Ну… по словам начальства.

Рязань, разумеется, пришла в «восторг». Соседи, у которых совесть была чище доходов, обсуждали новшество как заботу властей о безопасности честных людей. Соседи, чьи деньги пахли не всегда безупречно, восприняли будку как личное оскорбление.

На нашей улице дома стояли вперемешку: один – ещё приличный, со ставнями и клумбой; другой – с покосившимся забором и курятником вместо сада; третий – такой бедный, что даже пыль на нём казалась унылой. А уж за углом, на соседней улице, и вовсе начиналось то пространство, где судьба давно махнула рукой на приличия и позволила людям жить как придётся. И теперь все они должны были проходить мимо будки, делая вид, будто не замечают городового.

Феня первое утро ходила от окна к окну с таким видом, будто ей подарили не охрану, а новую сплетню, причём самую дорогую.

– Гляди-ка, матушка, – ворчала кухарка, вытирая руки о передник и косясь на улицу. – Теперь все видят: у нас в доме важная персона живёт...

– Или преступница, – сухо отозвалась я, раскладывая на столе письма, которые Руднев вчера велел сложить отдельно для описи.

– Не к обеду буде помянуто. – Феня перекрестилась так быстро, что едва не задела локтем сахарницу.

Матрёнка, которой теперь волей-неволей велели меньше бегать по чужим дворам и больше сидеть дома при тётушке, воспринимала будку почти мистически. Девка поглядывала в окно с тем же ужасливым любопытством, с каким ребёнок смотрит на клетку с волком: страшно, но невозможно оторваться.

– А если к нему ночью кто подойдёт? – шёпотом допытывалась Матрёнка. – А если постучит? А если это тот самый, что по дому шарил?

– Тогда городовой его поймает, – отрезала Феня. – И нечего тебе про ночь языком чесать с самого утра.

Ираида Степановна на будку смотреть не могла вовсе. Само её существование – у собственного дома, на нашей улице, под соседскими окнами – означало не защиту, а клеймо. Тётушка ничего не говорила, но я видела, как всякий раз, когда из окна был заметен рукав дежурного или край фуражки, у Ираиды Степановны кривилось лицо. Словно наш скромный дом, ещё недавно просто бедный и тихий, теперь официально признали местом, где дело пахнет слишком дурно, чтобы обходиться без караула.

С тех пор как в доме тётушке сделалось дурно после обыска, Ираида Степановна уже не оставалась одна. Бырдин, разумеется, объявил это необходимостью. Тётушка – чрезмерной предосторожностью. Феня – личным оскорблением, потому что всякая новая «мера» немедленно оборачивалась для кухни новой работой. А Матрёнка просто жалобно вздыхала, понимая, что теперь всякое поручение вне дома будет означать для неё не прогулку, а утрату права на неё.