– Тогда чем вы хотите помочь? – нахмурился мужчина.

– Я сумею найти повторяющиеся элементы. Не так много, но лучше, чем ничего.

– Учительница словесности?.. – с интересом покосился на меня Руднев. – По силам ли вам?

– Скучная жизнь в Рязани, Дмитрий Сергеевич. Чем ещё заниматься?

Бретцель хотел что-то сказать. Уже даже вдохнул, но потом передумал. Это было почти приятно.

– Хорошо, – вымолвил надворный советник. – Но без самодеятельности. Вы будете смотреть только при мне и только те листы, которые я дам.

– Как строго… – протянула я.

– Разумно, – отрезал Александр.

Он взял ещё один обрывок. Обгоревший край оставил на его пальцах чёрный след.

– Здесь по-французски, – произнёс Бретцель, – «…английская сторона полагает, что певица…» Дальше сгорело. «…не должна быть допущена к…» Опять обрыв.

– Певица, – тихо повторил Руднев.

– Евгения?.. – уточнила я.

В комнате стало мрачнее. Я почувствовала, как по коже пробежали мурашки, хотя утро уже закончилось и из окна постепенно тянуло жаром.

– Это запись какого года? – спросила я.

Бретцель осторожно повернул лист.

– Даты нет. Но бумага старая. Чернила тоже.

– Значит, Евгения могла быть связана с этой историей уже давно.

– Или речь не о ней, – тут же остудил меня Александр Карлович. – Певиц в Европе, как ни странно, больше одной.

– Но в нашем деле одна уже мертва.

– Именно поэтому и опасно считать всякое слово указующим перстом. Вы сами говорили о слишком удобных версиях.

Против своих же слов спорить неудобно. Особенно когда они правильные. Я промолчала.

Руднев тем временем нашёл среди бумаг конверт, который я вчера пропустила. Плотный, пожелтевший, без адреса. Сургуч был отломан. Внутри – короткая записка на русском, написанная рукой не Ивана Матвеевича: «Если вдова не отдаст добровольно, действуйте через дочь».

На этот раз молчали все трое. Даже улица за окном будто притихла. Потом Руднев негромко выругался.

– Дочь, – выдохнула я. – Евгения или Татьяна? Ведь Татьяна тоже была вдовой.

– Непонятно. – Бретцель взял записку, поднёс к свету. – Могла быть и Евгения в молодости. Смотря о каком годе речь.

– «Через дочь» – получается, Евгения явно была в курсе, – проговорила я медленно.

– Может, поэтому и была устроена та странная вечеринка.

И тут я вспомнила молодого человека на приёме у Евгении. Мягкая манера. Слишком гладкий для бедного, слишком нервный для счастливого, как говорил Бырдин. Театральные знакомства… Удобный вариант... Проходящий сквозь светские двери без лишних вопросов.

– Вы же уже допрашивали Аркадия… Соколовского, кажется? – задумчиво уточнила я.

Руднев поморщился.

– Беседовали. Допросом это назвать трудно. Молодой человек весь из вздохов, надежд и литературного тумана. Уверял, что покойную Евгению Ивановну боготворил, просил совета, мечтал о столице. Ночью смерти будто бы ушёл рано, пил чай у знакомого суфлёра. Суфлёр подтверждает, но суфлёры, как выясняется, тоже люди театральные.

– Значит, алиби ненадёжное?

– Что недоказуемо, – мрачно кивнул пристав.

Бретцель отложил записку.

– С Соколовским надо поговорить, только незаметно.

– Почему? – вырвалось у меня.

– Потому что, если он винтик, спугнём более крупную дичь. Если просто дурак – испугаем без пользы. Если связан с теми, кто ищет архив, они осознают, что мы ещё не всё поняли.

– А мы что-то поняли?

Александр Карлович посмотрел на стол, где бумаги лежали, как вскрытая могила.

– Достаточно, чтобы они занервничали.

Руднев ушёл отдавать распоряжения. Бретцель остался со мной и бумагами. В кабинете стало тише. Новый графин стоял у стены нетронутый. На солнце в воде плавала тонкая светлая полоска. Я вдруг поймала себя на том, что смотрю именно на неё, а не на документы.

– Вашу тётушку должно перевезти, – произнёс Александр Карлович.

– Что? – вздрогнула я.

– Ираида Степановна не может оставаться в вашем доме, это опасно.

– У нас рядом будка городового.

– Будка не крепость.

– И куда вы предлагаете перевезти больную пожилую женщину? В участок? Рядом со мной? Профилактически?

– Не язвите. Я думаю.

– Это утешает не всегда.

Он начал ходить по кабинету. Шаги короткие, ровные. Половица у окна тихо скрипела всякий раз, когда Бретцель поворачивал.

– К знакомым?

– После всех слухов? Половина знакомых тётушки теперь делает вид, что не видит нас в церкви.

– Доктор Бырдин?

– У него дом маленький и практика. Да и тётушка не согласится. Будет считать, что мешает.

– Тогда усилим охрану.

– Это снова корм для слухов.

– Пусть город подавится.

Сказано было так холодно и зло, что я впервые за утро почти улыбнулась.

– Вы начинаете мне нравиться в практических вопросах.

– Надеюсь, это пройдёт.

Он остановился у стола.

– Все оставшиеся бумаги нужно изъять сегодня. Неофициально. Иначе завтра об этом узнает вся Рязань. Я пошлю Руднева с двумя надёжными людьми. Вы покажете сундуки.

– Я?

– Да. Вы.

– А вы?

– Я поеду в дом к Киснемским.

– К Татьяне? – Я внимательно посмотрела на него.

– В том числе.

– Вы скажете ей про архив?

– Разумеется, нет.

– Но проверите реакцию?

Бретцель взял со стола обгоревший лист, ещё раз взглянул на французскую фразу о певице.

– Попробую.

– Будьте осторожны.

Он медленно поднял глаза. На секунду между нами повисло что-то странное. Не нежность, нет. Господи, до нежности нам было как до Парижа пешком через болото. Но в этих двух словах оказалось слишком много голой человеческой правды. Я сказала не потому, что надворный советник был нужен следствию. Хотя да, нужен. Не потому, что Бретцель мог вывести нас из этой дряни. Хотя мог. Просто тот худой мужчина в переулке, сухой английский голос и слово cipher (*шифр) до сих пор скребли меня изнутри.

И мне совсем не хотелось, чтобы Александр Карлович полез туда, не зная, насколько глубоко может уходить дно.

Он понял. Не всё… но достаточно.

– Я редко бываю неосторожен, – тихо отозвался Бретцель.

– В таком деле одного «редко» маловато.

– Учту... – Уголок его рта едва заметно двинулся вверх. Потом лицо снова стало служебным. – А вы, сударыня Васильчикова, до вечера не выходите из дома без Руднева или городового. И не ищите приключений.

– Вы что-то забыли.

– Что именно?

– Не дышать...

– Это желательно тоже.

Я взяла пустую корзину. Руки у меня уже не дрожали. Бумаги остались на столе, значит, я сделала что могла. От этого становилось и легче, и страшнее. У двери я остановилась.

– Александр Карлович.

– Да?

– Если Татьяна действительно действует под давлением, она может сорваться.

– Знаю.

– Или побежать.

– Знаю.

– Или попытаться уничтожить то, что осталось.

– Поэтому я еду сейчас.

Я кивнула. Больше сказать было нечего.

В коридоре пахло мокрыми сапогами, чернилами и дешёвым табаком. Писарь, завидев меня с пустой корзиной, так пристально уставился на неё, будто ожидал увидеть внутри голову убитого. Я прошла мимо, не удостоив беднягу объяснением.

На улице уже разливалась дневная жара. Солнце поднялось, пыль ожила, город снова загудел, не подозревая, что где-то между лавкой, участком и нашим чердаком старая семейная история окончательно превратилась в государственную.

У ворот участка меня ждал тот же городовой.

– Домой, барышня? – хрипло уточнил он.

– Домой.

Он посмотрел на пустую корзину.

– Передачку оставили? – странно улыбнулся он, подкрутив ус.

– Можно и так сказать.

Мы пошли обратно… а я думала о Татьяне…

О дочери певицы и одновременно – внучке дипломата, наследнице старого дома и состояния.

О женщине в чёрном, которая плакала на похоронах так, будто сердце у неё разрывалось от горя и потери.

О той же женщине в сером платке, шипящей по-английски в грязном переулке: «I need time».