В одном солидном ведомстве работал в ответственной должности инженер С. В вышестоящие инстанции он написал о неблаговидных действиях отдельных руководящих товарищей. Не успели тех наказать, как интересы дела потребовали реорганизации и сокращения штатов в отделе, где работал С. Сократили штаты ровно на одну (!) инженерно-техническую руководящую должность, которую — бывают же удивительные совпадения — и занимал С. Осуществлено это было на высоком юридическом уровне, безупречно по форме. И, может быть, именно поэтому после ознакомления с документами захотелось не формальной, а чисто человеческой беседы с вершителями судьбы инженера С.: формально они были совершенно неуязвимы.

Надо отдать им должное: они охотно и искренне, без лукавства, пошли нам навстречу. «Разве вы не заметили, что он заикается?» — «Инженер С.?» — «И это затрудняет его контакты с людьми…» — «А раньше не заикался?» — «Раньше нервы у людей были лучше».

Инженер С. ушел на пенсию.

Особое место занимали письма, где рассказывалось о вовлечении общественности в борьбу, которую ведет администрация с не угодными ей людьми. Бывают ситуации, когда гордиев узел разрубить нельзя, его надо развязывать терпеливо, а без помощи общественности это неосуществимо. Самая коварная разновидность этой модели — манипуляции — с мнениями людей, не самостоятельных, а чем-то зависимых: детей в школах, больных в поликлиниках и больницах.

…В самом начале урока труда и технического черчения в десятом классе один из учеников поднялся и неожиданно напомнил учителю А. З. Милонавцеву о существовании в Уголовном кодексе статьи, карающей «за писание анонимных писем тремя годами тюрьмы». «Зачем вы мне об этом говорите?» — изумился педагог. «А затем, что вы втроем написали анонимное письмо о Вороновой», — объяснил юноша.

В тот день в школе № 41 началось наступление учащихся на трех учителей, в которых директор Г. П. Метелица видела авторов анонимного письма в облоно.

В письме сообщались истинные обстоятельства несчастного случая в летнем лагере труда и отдыха со старшеклассником Сергеем Толстых, получившим во время купания тяжкую травму, и подвергалась критике завуч по внеклассной работе Воронова, которая разрешила роковое купание. Письмо было расследовано, Воронову от должности освободили, наказали директора и ряд работников школы. И вот как бы в ответ на эти суровые меры (через несколько месяцев, когда мальчик умер в больнице, они показались не столь уж суровыми) в школе развернулась большая кампания: а) в защиту Вороновой; б) против наиболее вероятных с точки зрения администрации авторов анонимного письма — учителей А. Милонавцева, С. Варовой, М. Брук (как выяснилось потом, письмо написали родители).

Учащиеся старших классов получили от старост чистые (!!) листы, на которых им надлежало расписаться. Текст, который напишут выше их подписей (кто напишет? — подразумевалось, видимо, что учителя, директор), не был им известен. Ребят информировали лишь о том, что это письмо должно защитить Воронову от «трех лет тюрьмы». Чистые листы подписали 127 мальчиков и девочек, получив тем самым от педагогов наглядный и яркий урок общественной нравственности.

Одновременно с этим ребята устроили ряд обструкций на уроках учителей, которые будто бы «хотят Воронову „посадить“». Тогда три учителя действительно написали письмо, разумеется, не анонимное, в облоно, где рассказали о чудовищной обстановке в школе. Когда у директора потребовали объяснения, та заверила, что письмо в защиту уволенного завуча родилось стихийно и она не имеет к нему отношения. Стихийна любовь, стихийна ненависть, ничего не поделаешь.

После того, как трое учителей сообщили в облоно о «чистых листах», версия о том, что именно они написали то анонимное, порочащее школу, отнюдь не заглохла, напротив, она получила как бы новое подтверждение: не удалось отсидеться под маской, вот и обнаружили себя. Наивно? Для детей убедительно. Атмосфера на уроках становилась все более нестерпимой. По существу, учащимся было даровано полномочие нравственного суда, а точнее — нравственного самосуда над тремя педагогами. Администрация бесстрастно наблюдала «за развитием стихийного явления». Дети яро ненавидят все темное, потайное, анонимное. Для них письмо без подписи — донос. Письмо без подписи для них хуже, чем подписи без письма. Мягкий, благодатный материал в искусных руках.

И все же дети детьми, но и взрослые не должны успокаиваться. Полностью доверять стихиям нельзя…

Когда отмечалось 35-летие Победы, в школе был вывешен парадный стенд с именами учителей — участников Великой Отечественной войны. Упоминалась там и Брук. С несколько нетрадиционным для подобного стенда текстом: «С 1942 года — пленная». Это, видимо, должно было кинуть тень на человека относительно его верности Родине.

Можно ударить ниже пояса кулаком. Можно ножом. Можно ножом отравленным. Чтобы, казалось бы, наверняка.

В одной поликлинике главврач поднимал общественность на борьбу с врачом рядовым, который ту же самую общественность убеждал на собраниях, что ею руководит невежественный человек. Главврач изучил весьма скрупулезно структуру личности малоприятного ему человека, дабы поразить эту личность в самое уязвимое место (а было оно, как известно, даже у Ахиллеса). Перебрав ряд уязвимых мест, руководитель поликлиники остановился на куртуазном отношении врача к молодым медсестрам: он улыбался им и расточал комплименты в рабочее время. Это укладывалось в замечательную формулу «моральная неустойчивость». Стоило ее мысленно утвердить, как по законам ассоциативного мышления всплыла на поверхность сознания родственная ей: «идеологически невыдержан».

Найти яркую иллюстрацию к последней формуле помогли сестры немолодые, которым комплименты не расточались. Они чистосердечно поведали, что крамольный врач в беседах с коллегами и даже больными весьма одобрительно отзывается о лекарствах, выпускаемых на Западе, уверяя, что они нередко бывают даже лучше наших, советских. И главврач начал обкатывать — пока в узком кругу — обвинение в «очернительстве», но выкатать его на социальный большак не успел — остановили.

Живуча тоска по охоте за ведьмами! Она до сих пор — хотя и почвы для подобной охоты в нашем обществе не осталось — сладостно волнует, заставляет биться быстрее иные сердца. Дело, однако, разумеется не в одном сладостном волнении, но и в точном расчете. Опорочить, убрать «неудобного» человека.

Несмотря на большие успехи реанимации, умирать рискованно. Опасен, несмотря ни на что, и удар отравленным ножом.

Ложное и искусственное политическое обвинение опасно именно потому, что серьезное и обоснованное обвинение этого рода вызывает у нас весьма строгое настроение, натягивает те струны в душах, играть на которых должно быть строжайше запрещено.

Но — играют…

Молодая женщина, испытав острое потрясение от неблаговидного поведения непосредственного руководителя, написала в минуту отчаяния излишне эмоциональное заявление об уходе, упомянув в его тексте и о том, что она «больше ни во что не верит». Эта фраза, более или менее невинная в живой, взволнованной речи, будучи написана черным по белому, послужила основанием для политического обвинения: «Не верит в наши идеалы», — было заявлено мне тем самым должностным лицом. А «неверие в идеалы» — материя совсем не будничная, и если на ней умело сосредоточить интерес общественности, та, возможно, забудет о прозе жизни, которая травмировала (видимо, неадекватно) автора чересчур эмоционального заявления.

Для отдельных «непосредственных» руководителей общественное мнение — нечто вроде чистого листа, который ничего не стоит заполнить нужным текстом. А за подписями дело не станет.

«Критикобоязнь — явление сложное, достойное исследования социальных психологов», — написал мне один из читателей. Это бесспорно. Но пока социальные психологи в него углубятся, стоит разобраться самим в отдельных существенных чертах интересующего нас явления.

Авторы писем делились точным наблюдением: работники, страдающие «критикобоязнью», любят рассматривать общественность как щит и меч, и в то же время при этой четкой тенденции они общественности — подлинной! — боятся панически. Все дело в том, что делят они общественность на «мою» и «не мою» — управляемую и неуправляемую.