Во всем этом я с моим воображаемым оппонентом полностью согласен. Но и соглашаясь я не могу унять в сердце восхищение поведением сокурсников Линда.
Они действительно повторили в жизни тему добра Седьмой симфонии. Они…
Но мне хочется отвлечься хотя бы на минуту, раз уж опять зашла речь о симфонии, для возвращения в музей «А музы не молчали». Его часто посещают иностранцы, были однажды (до ноябрьского вечера, когда Линда убивали) туристы из ФРГ. Перед уходом один из них, уже весьма пожилой, подошел к Линду — экскурсоводу и хозяину музея, — с тем чтобы поговорить с ним один на один. Он рассказал: «Во время войны в частях СС я был у самых стен вашего города и помню вечер, когда передавали по радио Седьмую симфонию Шостаковича. Я этот вечер запомнил не только потому, что концерт в осажденном, умирающем от голода городе — событие исключительное, равное, быть может, большому военному наступлению. Но я и потому запомнил его, что мой товарищ, тоже эсэсовец, даже более убежденный, чем я в те годы, после концерта первый раз высказал сомнение в нашей победе… Вы дали нам жестокий урок».
Вот и они, товарищи Линда, дали урок человечности. Были бы они столь же самоотверженны и душевно добры с человеком неблизким, а тем более незнакомым? Может быть, да, может быть, нет. Но если и нет, у меня все равно недостает максимализма, чтобы даже мимолетно коснуться их осуждающей мыслью.
И все же при всем моем согласии-несогласии с доводами моего воображаемого оппонента есть в них безусловная неоспоримость. Есть в них один момент, возвращающий нас к возвышенно-добрым письмам, полученным после опубликования «Исповеди одинокого человека». Там в желании помочь далекому, неизвестному был романтизм доброты — с характерной для романтизма дальнозоркостью, не видящей порой тех, кто живет и страдает рядом. Читая эти письма, я хотел обратиться к хорошим людям, которые их писали: посмотрите вокруг — и вы увидите, что не нужно искать за тридевять земель человека, нуждающегося в вашем душевном тепле. Но романтическая доброта (я не хочу умалять ее красоты и ценности) часто невидяще безразлична к тому, что рядом. Ей хочется разрешиться в чем-то небудничном.
Вот так и возникает за незримой чертой ничейная земля, она возникает потому, что доброта наша нередко обращена или в романтическую даль, или на нашу семью в широком или узком понимании семьи.
На этой ничейной земле лежит женщина в арыке, кто-то опаздывает на похороны, кто-то одиноко тоскует в больнице…
Неоконченная история
Хорошие люди не любят, когда о них пишут. Но писать о хороших людях надо. О них надо писать для того, чтобы не утрачивалась вера в человека, и для того, чтобы хороших людей становилось больше.
Писать о добре нелегко. Легче писать о зле. Может быть, потому, что оно ярче, эффектнее, живописнее, что ли.
Леди Макбет ослепительна; Дездемона сама боится быть ослепленной.
Живописность зла и делает его более легким, более выигрышным в изображении.
Зло остросюжетно; добро избегает острых сюжетов, оно укромно, оно не хочет быть на виду. Одна из героинь данной неоконченной истории полагает, что в этом уязвимость добра.
…Несколько месяцев назад заехал ко мне домой один старый писатель, живущий постоянно за городом и бывающий в городе лишь редкими наездами. Он заехал ко мне, чтобы посоветоваться по поводу одного письма, полученного им из села близ Воронежа. Письмо было совершенно отчаянное. Написала его двадцатилетняя Лида Д.
«Если хорошие люди, — читал я, — существуют не только в Ваших романах, но и в самой действительности, то я могу на что-то надеяться, а если нет, то — нет. Я больна и одинока. Я больна с четырнадцати лет, боль то наступала, то отступала. Я боролась с ней, даже стала студенткой пединститута. Но мне хуже и хуже. Не надо говорить, что человек должен терпеть. Не надо. Я больше терпеть не могу. Маму разбил паралич, она не выдержала, от папы почти ничего не осталось. Я совершенно одна. Мне нужны хорошие, добрые люди, нужен хороший нейрохирург. Я хочу, чтобы мне вернули веру в человеческую доброту, потому что, когда я последний раз лежала в больнице, меня никто не навещал. Я не могу быть больше одна.
Старый писатель, получивший это письмо, был немного растерян.
— Посоветуйте, что делать. Кому написать? Я чувствую себя, говоря честно, беспомощным… Вы документалист, у вас в подобных делах опыт, видимо, более богатый.
Я подал ему одну идею, он отнесся к ней с недоверием поначалу. Но я настаивал, и мы начали думать.
Идея состояла в том, чтобы помимо традиционных, общепринятых в подобных экстремальных ситуациях мер (обращений в соответствующие областные ведомства, к медикам, в пединститут, где училась Лида и т. д.) перепечатать письмо из Воронежского села в нескольких экземплярах и разослать их в разные города, разным людям, о которых нам известно точно (известно от них самих), что они испытывают неотложную потребность кому-то деятельно помочь, реально облегчить чью-то участь. В этом общем виде идея у старого писателя не вызывала сомнений. Они относились к выбору людей, которым мы и должны были послать письмо девушки. Или — шире — к направлению поиска этих людей.
Он полагал это направление в данной ситуации несостоятельным, мягко говоря, излишне романтическим, а если жестко и начистоту, то ложным.
К кому же посоветовал я обратиться?
В те дни стол мой был завален письмами читателей, полученными после появления в «Литературной газете» «Исповеди одинокого человека». Автор этой исповеди, испытав ряд жизненных крушений, пытался разобраться в собственной судьбе и душевном хозяйстве и понять, почему он несчастен, одинок и непонят.
Исповедь вызвала неожиданно большую почту; меньшая часть читателей осуждала «одинокого человека» за неумение строить отношения с людьми и жизнью; большая часть утешала и ободряла. В этой большей части было немало людей, которые хотели узнать имя и адрес героя исповеди (письмо его было анонимным), для того чтобы поехать к нему или позвать его к себе и помочь устроить жизнь — советом и делом. Именно этим людям и собирался я послать письмо воронежской девушки, при этом объяснив, что герой «Исповеди» после опубликования ее не объявился, его имя и местонахождение неизвестны по-прежнему, но если желание кому-то реально помочь действительно велико, то вот судьба живая, с точным именем, ожидающая деятельного участия…
— Но ведь написали-то вам после опубликования «Исповеди», должно быть, в основном женщины? — повторял опечаленно старый писатель, когда я это ему изложил. — И, естественно, они тоже одиноки! Вам написали женщины, которые при самом большом их душевном богатстве хотят найти мужа, чтобы с ним это богатство разделить. И вот они получают от нас… Нет, нет!
Но я настаивал. Я настаивал потому, что в этой почте рядом с письмами, в которых сквозило желание разрушить и собственное одиночество, найти товарища по судьбе (письмами действительно одновременно и глубоко человечными, и чисто женскими), были и иные, в которых на первый план выступала не будущая жена, а сегодняшняя сестра и мать.
— Ну, например, например, покажите мне хотя бы одно, — нехотя уступал мой гость.
Я показал ему полученное лишь накануне письмо от Ирины Михайловны Теленковой.
«Все дело в том, — писала она, — что герой „Исповеди“ действительно, как он сам говорит о себе, „неудачник“. Но он неудачник особый, неудачник на хороших людей… И все же хотя я совсем на него не похожа (оптимистка, общительная, менее ранимая, более склонная верить, что хорошего на земле больше), но, кажется, он чем-то родственен мне. Порой я тоже начинаю анализировать собственную душевную жизнь, и рождаются разные странные мысли, начни я их описывать, получилась бы тоже, наверное, неожиданная исповедь. Но я выросла в Иркутске, и нет надобности описывать, что за люди сибиряки. Мне помогает мой муж, с которым меня соединяет искреннее духовное родство. Нас окружают хорошие люди. Подумали мы и решили: может быть, сумеем помочь тому человеку?
Объясним, что мы его не жалеем, а понимаем. Напишем ему, если он захочет, выслушаем и (чем черт не шутит) подружимся… Вот и все. Остается только сообщить вам, что я ему ровесница, мне двадцать пять, я окончила Липецкий институт (факультет иностранных языков), работала учителем, сейчас ращу маленькую дочку».