Эти девушки, сидя у телевизора у себя в общежитии, видели, как выходит в открытый космос Алексей Леонов; их плотно окутывает атмосфера нашего века, окружают удивительные подробности современной жизни. И им не только физически — психологически не легко разгружать кирпич, то есть делать изо дня в день то, что вопиюще не соответствует сегодняшнему уровню техники и организации труда.
Конечно, изменив характер оплаты, чтобы каждый разбитый кирпич вычитал долю копейки, а каждый сохраненный соответственно умножал ее, можно заставить девушек относиться к делу лучше. Но вовлечет ли это в труд их человеческую сущность? Будет ли после бесспорного экономического усовершенствования формироваться в труде их личность? Если нет, то заслуживает ли такой труд наименования подлинно результативного? И не разумнее ли не только с точки зрения нравственных ценностей, но и с точки зрения экономики как можно быстрее избавить девушек от бесперспективного и малопроизводительного труда?
Рискуя показаться донкихотом от публицистики, я все же утверждаю: если бы авиаконструктор не только возмутился тем, что девушки небрежно кидают на землю кирпич, но и ощутил «чувства и наслаждения» этих девушек как «собственное достояние», его ум и его сердце подсказали бы ему более точный, более разумный и человечный вариант…
Дерзаю утверждать, что он перед этой автомашиной с кирпичом думал не страдая.
Да, одну из насущных задач публицистики, особенно философской, я вижу в развенчании рационализма. (Надеюсь, что рабочий из Нерчинска разберется в том, что рационализм к коммунизму не имеет ни малейшего отношения, и сумеет дать соответствующий «философский бой» тому оппоненту, на которого он ссылался в письме ко мне.)
Критику рационализма, конечно, нельзя суживать, ограничивать ударом по результативности, — ведь речь идет о возможном обеднении человеческого мира, человеческой действительности; это бесконечно широкая и бесконечно важная тема. Хотя если понимать результативность широко, как рождение, кристаллизацию, и экономических, и духовных, и нравственных ценностей, то можно и «сузить» разговор!..
Что же такое публицистика сегодня? Чем будет она завтра? Я, разумеется, не могу дать точных и ясных формулировок. В моих ответах «нет» будет соседствовать с «да», «да» будет соседствовать с «нет»…
Это не художественная проза, и в то же время сегодняшняя и тем более завтрашняя публицистика немыслима, по-моему, без ощущения бесконечной сложности человека, человеческих отношений, системы «Человек — Вселенная», то есть без того, что составляет душу всякого подлинного искусства, а художественной прозы в особенности.
Это не философия, и в то же время сегодняшняя и тем более завтрашняя публицистика немыслима без философски серьезного осмысления действительности, без миропонимания, без поисков нового видения человека и жизни, без современной трактовки «вечных» вопросов нравственности.
Это и не социология, конечно, и в то же время чем дальше, тем больше сближается публицистика с социологией, становясь все менее дилетантской в попытках исследовать жизнь современного общества.
Это, само собой разумеется, не научная фантастика, и в то же время законы, по которым та «конструирует будущее», могут и должны обогащать публицистику…
И вот, обобщая и осмысливая многочисленные «нет» и «да», я думаю, что «да» все же существеннее, чем «нет». Публицистика — это и художественная проза, и философия, и социология, и научная фантастика… А разве мало общего у нее с киноискусством?
Странный сплав? Может быть. Но эта странность делает ее, по-моему, особенно близкой и понятной «синтетическому» мышлению современного человека.
В сущности, публицист пишет всю жизнь о том же, о чем и любой из собратьев его по перу, работающий в ином литературном «цехе», — о добре и о зле. Но существует и одно отличие: он пишет о совершенно конкретном добре и совершенно конкретном зле, добиваясь в самой жизни и торжества добра, и уничтожения зла. Он должен заставить сиять человечность в самой действительности, — в этом его ответственная миссия.
И тут стоит рассказать об этическом содержании моего ремесла. Важнейшая его суть: открыть человека и помочь человеку. Думаю, что в документалистике делать нечего писателю или журналисту, которого чисто литературная удача, хорошо написанный очерк или эссе — размышление о добре и зле радует больше, чем живое участие в человеческой судьбе. Яркий судебный очерк читают миллионы. Письма, хождения по инстанциям, ходатайства о пересмотре судебного дела могут быть видны лишь немногим. Но тот, для кого написать важнее, чем совершить, кто от шумного выступления на «полосе» испытывает большее удовлетворение, чем от «тихого» освобождения невинно осужденного, в лучшем варианте — неплохой беллетрист, но не выше.
Публицистика, в отличие от других жанров литературы, — дело непосредственное.
Чтобы заострить эту мысль полемически расскажу небольшую историю. Я не выдумал ее, хотя она и выглядит, возможно, излишне патетически. Но это не от моего воображения, а от характера героя, в котором человеколюбие порой возвышалось до патетики.
Подлинное его имя появилось в печати один-единственный раз, когда он умер, упав на улице с остановившимся сердцем. Вот тогда-то и появилось имя его в черной рамке, немного странное для человека, родившегося в вологодской деревне: Кюн Евгений Викторович. Читателям он был известен как Ин. Андреев, автор умных, талантливых, добрых книг.
Однажды — он работал тогда в железнодорожной газете — Евгений Кюн получил долгожданную командировку на юг, в овеянный романтикой город. В поезде он совершенно случайно узнал, что на маленькой станции, которую они через час минуют не останавливаясь, у стрелочника Киселева большое несчастье. Когда он дежурил, загорелся его дом в полуверсте. Человек видел — горит, но не побежал, остался верен долгу — шли поезда. Жена его тоже была в тот час на работе. И вот уже несколько месяцев они бедствуют без крова.
Кюн сошел на этой станции (убедил начальника поезда, и тот распорядился затормозить состав), нашел Киселева, выяснил обстоятельства дела и передал по селектору двадцать строк в газету.
Стрелочнику объявили благодарность и выдали солидную сумму — на постройку дома. Его послали учиться, и он стал потом начальником станции.
Кюн не написал большой вещи, ради которой поехал на юг. Он вернулся в Москву и боролся за действенность тех двадцати строк. Но победа, которую он одержал, стоит, думаю, литературного успеха. Я имею в виду и победу над самим собой: это нелегко все же — «перестроить» себя в несколько минут, отложить задуманное, сойти поздно вечером на полустанке.
То, что он совершил, можно назвать деянием публициста в чистом виде.
Мне могут возразить: совместим ли подобный, условно говоря, жертвенный образ жизни с великой сосредоточенностью и усидчивостью писательской работы? Двадцать строк, конечно, дорогого стоят, если им удается уврачевать человеческую судьбу. Но можно ли при работе над большой вещью — романом, повестью — разрешить себе «роскошь» подобных непредвиденных вторжений в действительность? Выберу для ответа писателя, создавшего нечто неохватное, литературную галактику — «Человеческую комедию». В 1844 году Оноре де Бальзак, узнав совершенно случайно от малознакомого адвоката о том, что должны казнить человека, который из уважения к памяти женщины не захотел рассказать на суде подлинных обстоятельств события, во много раз уменьшающих его вину, оставил на недописанной странице роман, сел в почтовую карету и очертя голову кинулся в далекий городок, забыв на время о «Человеческой комедии» ради участия в живой человеческой драме…
Убежден, что без подобных «безумств» немыслим истинный писатель. Это живые безрассудства самой совести — источника и основы литературно-художественного творчества.
Но если у романиста, у поэта действенная любовь к человеку при всей ее искренности и глубине все же может быть лишена «безумства», когда очертя голову куда-то несешься в карете (автомобиле, самолете) или выпрыгиваешь на ходу из поезда, чтобы окунуться в чужую надломленную судьбу, то для публициста все это не «безумства» а образ жизни.