Совесть — самое сокровенное и самое народное из человеческих чувств; суть его в единении личности с миром (в любом, самом узком и самом широком, толковании этого ёмкого понятия). Совесть обременяет: если беда, то общая беда. Но она же и веселит: если общая радость, то она и твоя. Не разделив беды, не разделишь радости.

Можно по всей строгости законов осудить человека, который убил, или украл, или ударил: человек же, который выломился из людской общности, поставил себя над общей бедой, этому, юридическому суду не подлежит.

Совестные дела подлежат суду совести.

Совестного суда нет как учреждения, туда не пойдешь с бумагой, уплатив госпошлину. Совестный суд — это все мы: общество, народ.

Хорошо ли работает этот суд, осуществляет ли те полномочия, которыми он наделен?

Судить по совести не менее, а может быть, более ответственно, чем судить по закону. Законы облечены в четкие формулы, в них все выверено, они написаны, они напечатаны. Законы совести посложней и потоньше и написаны не на бумаге — в душе. Но они отнюдь не менее весомы, авторитетны, у них мощная корневая система, уходящая в толщу народной жизни, измеряемая веками и тысячелетиями.

Есть душевные состояния (я отвлекаюсь сейчас от нашей трагедии), которым народные мудрость и совесть издавна сообщали ранг высокой ценности, видя в них источник нравственного очищения и даже нравственного воскресения человека. Одно из этих состоянии — чувство вины. «От вины да от долгу не отрекайся», — метко говорил народ, метко потому, что чувство вины не пассивное страдание и невидимое миру самоуглубление, а источник действия, улучшающего и самого человека, и жизнь. Вина — это твой долг перед людьми, перед жизнью. Это долг, который надо вернуть, совершив доброе дело.

Я получаю немало писем от людей, оказавшихся в остроконфликтных ситуациях, все обвиняют кого-то, и почти никто не винит себя. Мера нравственной взыскательности к себе упала при росте требовательности к окружающим людям, ко всему миру. И возникает интересное соображение, когда углубляешься в эти остроконфликтные положения: все виноваты, и не виноват никто. Потому что те, кто обвинен, с неменьшим пафосом сами обвиняют. Масса обвинителей — самообвинителей мало. Есть беды — нет виновных. И закрываются дела о самоубийствах за отсутствием виновных. И у инфарктов виновных нет. И разбиваются семьи и жизни без чьей-либо вины. В делах, которые народ называл в старину совестными, то есть подлежащими не юридическому суду, а суду совести, от вины отрекаются все.

А нет вины — нет и раскаяния. А раскаяние ведь одно из сокровенно народных чувств. Оно — раненая совесть в действии. Особое место занимало раскаяние в душевной жизни нашего народа. Не случайно величайшие русские писатели его исследовали и изображали. Роман о Родионе Раскольникове с самого начала задуман был как роман о раскаянии, к которому ведут муки совести. Из раскаяния рождается и нравственное воскресение Нехлюдова. А потрясающее явление раскаяния во «Власти тьмы»! Никита, не жалея себя, рассказывает крестьянскому миру о том, что сделал, рассказывает не потому, что хочет разжалобить, заслужить милость, а оттого, что живое начало души не может молчать, тоскует по истине, — в эту минуту нельзя не поверить, что самый виновный может искупить вину, стать человеком, если эту вину искренне осознает… В раскаянии душа человеческая стонет, очищается, воскресает.

…Часто ли думаем мы о душе в суете и ритме сегодняшней жизни? Порой может померещиться, что мысли о ней отвлекают от иных, более насущных и современных тем. Хочется опять обратиться к Толстому — к одному его нестареющему соображению. «Нам кажется, — говорил Л. Н. Толстой, — что самая существенная в мире работа — это работа над чем-то видимым: строить дом, пахать поле, кормить скот, собирать плоды, а работа над душой, над чем-то невидимым — это дело неважное, такое, какое можно делать, а можно и не делать. Между тем (я по-прежнему излагаю мысль Толстого) все видимые работы полезны только тогда, когда делается эта основная работа над душой».

То есть, если попытаться высказать это сегодняшним языком, нет ничего конструктивнее и результативнее, чем работа над душой, — лишь тогда успешно строятся дома, пашется поле, тучнеет скот и т. д.

Мы первое в истории человеческое общество, которое строит социальные и человеческие отношения без религии, без бога, и это должно обусловить особую бережность ко всему нравственному наследию, ко всем этическим ценностям. Мы не можем разрешить себе роскоши относиться к ним иронически, или с нигилизмом, или даже настороженно.

Во все эпохи, у всех народов было особой добродетелью утешить одинокого, накормить голодного, помочь подняться упавшему. Особым великодушием и милосердием отличался с седых веков русский народ, что отразилось и в художественной литературе, и в фольклоре. Конечно, наша великая цель — создание мира, в котором не будет ни одиноких, ни голодных. Но чтобы мир этот наступил завтра, мы не должны сегодня забывать ничего из завещанных нам нравственных богатств.

Я уже не раз писал о том, что ценности, без которых человечность неполна (сострадание, милосердие, утешение) отвергаются порой как ценности религиозные, несмотря на то что существуют независимо от религии и вне ее, созданы не церковью, а народом. Раньше их отвергали по обвинению в «абстрактном гуманизме», не уточняя с достаточной философско-марксистской строгостью это понятие, трактуя его житейски вольно.

Помню, в редакции одной многотиражки безжалостно обличали на собрании молодую журналистку за то, что она переписывалась с заключенным и даже возымела желание избранные места этой переписки опубликовать у себя в газете. В милосердном отношении к человеку, который отбывает наказание (он совершил убийство из ревности), коллеги молодой журналистки совершенно серьезно усматривали «абстрактный гуманизм».

Сегодня это выглядит курьезом. Мы нравственно повзрослели. Социальное достоинство широко понимаемой человечности возросло в нашем обществе. А это существенное условие для того, чтобы человечность стала повсеместной нормой.

Поэтами рождаются, ораторами делаются; добрыми и рождаются, и делаются. Но чаще делаются, чем рождаются. Делаются обществом и — о чем часто забываем — самими собой. Надо поднимать все выше личную ответственность за добро и за зло, чтобы все понимали: если исходить из подлинно высоких человеческих норм поведения, то непредставима ситуация, при которой человек мог бы разрешить себе не быть человеком, позволить бесчеловечность, и чтобы никто не пытался окончательно заглушить в себе голос личной вины, уйти от раскаяния и от облагораживающих жизнь действий. Это наше общее дело: ведь из недобрых людей не составить доброго общества.

Мне казалось, что я отвлекаюсь от нашей истории, говоря о чувстве вины и раскаяния, но может быть, может быть… Я никогда не видел Льва Ивановича Петрова, не говорил с ним и поэтому не могу позволить себе вынести о нем окончательное суждение как о дурном человеке. Мне хочется верить, что он все же сохранил в тайнике души хорошее и хорошее это, может быть, оживет. И тогда для решения дела не нужен будет юридический суд, достаточно станет суда совести.

…Хорошо говорили толстовские мужики тому, кто поступал не по совести: «Помирать будем». И это напоминание переворачивало душу.

Как потрясти человеческую душу сегодня?

Не задаваясь непомерностью этой пели, попробуем понять, что совесть — это народ в тебе, это человечество в тебе, это твое бессмертие.

А что такое народ, человечество? Это люди, с которыми судьба столкнула тебя (даже в самом трагическом варианте, как в этой истории) на дороге жизни. Это — живые и мертвые, с которыми столкнула тебя судьба. Их дети и твои дети. И если моральное чувство личности насыщено ЭТИМ, она не может опуститься ниже определенной черты — даже с разрешения закона, который не в состоянии обнять все необозримое разнообразие жизненных ситуаций. А если опустится — морально погибнет.