И вот он-то, Степан Соловьев, и дал мне однажды урок тончайшей дипломатии…

Было это на общестроительном собрании; мы сидели рядом, и он с тихой яростью рассказывал мне шепотом об утреннем ЧП: монтажники, наверное, с похмелья перепутали типы панелей и чуть не завалили этаж, а начальник СМУ, который при сем волею судеб оказался, лишь печально покачал головой, сел в машину и умчался, хотя доля вины лежала и на нем: нужных панелей вообще в то утро не было, «запутались» в ненужных. «Да, — нашептывал мне в ухо Соловьев, — быстро умчался, выполнил заповедь: отойди от зла и совершишь благо». Тут назвали со сцены фамилию Соловьева, и мой сосед по-мальчишески легко побежал к трибуне… Когда же он кончил под аплодисменты и, радостно возбужденный уселся рядом, я полюбопытствовал, почему он в речи не затронул монтажников. «С трибуны?! Да ты что? Я их покритикую — они завтра же со стройки уйдут. С кем буду работать?» — «Ну, а о начальнике-то СМУ можно было ведь…» — «Он меня уйдет послезавтра. А мне некстати сейчас…»

Однако это еще не урок, о котором я упомянул выше, а лишь пролог к нему. Сам же урок был мне дан через несколько дней — после того, как Соловьев познакомил литобъединение с сатирическим изображением монтажников, перепутавших панели и индифферентно настроенного начальника СМУ. Он нашел удачные рифмы к фамилиям, написал нелицеприятно и остро, и я по дороге домой не удержался от вопроса: не боится ли он, что четверостишия дойдут до его «героев»? «А я им читал первым, — ответил он невозмутимо, — сегодня в столовой». «Почему же, — удивился я, — ты не захотел говорить об этом на собрании? Ведь стихи-то сатирические ранят сильнее…» «Суть не в силе, — начал он мне терпеливо объяснять, — а в месте действия. Ты Бальзака читал? „Человеческую комедию“? Помнишь у него сцены из частной жизни, сцены из парижской жизни, из военной, из провинциальной… Под отдельными, заметь, переплетами! Разговор в столовой — сцена из частной жизни. Литобъединение — утеха графоманов… А выступление с трибуны, на собрании… Нет, брат, начнешь путать сцены — выйдет уже не человеческая комедия, а тяжелая драма а я человек легкий, веселый… — И без улыбки закончил каламбуром: — Учись понимать переплеты чтоб самому не попасть в переплет».

Со времен этого урока, а было это много лет назад, я и начал исследовать систему «человек — трибуна», подобно тому как инженерные психологи исследуют в наши дни систему «человек — машина». Выводы мои и инженерных психологов, казалось бы, совпали, я понял, что трибуна, как и машина, иногда резко перестраивает наши мысли и чувства. И в то же время стало мне ясно существенное отличие трибуны от машины. Человек тут может и должен, несмотря ни на что, оставаться господином положения.

А сейчас о том, что можно условно назвать магией трибуны. Образцовых рационалистов, людей весьма положительных, деловых, бесконечно далеких в обыденной жизни от мистики она иногда умеет склонять к иррациональным формам отображения действительности. Для этого поднимает она из недр сознания дар абстрактно-мифологического мышления, тихо теплившийся там в течение последних тысячелетий. Чтобы стало ясно, о чем идет речь, поведаю историю рождения мифа о главном инженере.

Было это тоже на собрании строителей (и вообще поле моих наблюдений в силу ряда особенностей биографии ограничено было тогда строителями, поэтому соображения и выводы данной главы поневоле носят весьма частный, «отраслевой» характер). Управляющий трестом, куда направила меня редакция, делал доклад о работе в минувшем «хозяйственном году»; невыполнение плана и крупные пороки в организации труда он объяснял в основном тем, что главный инженер треста не осознал возложенной на него роли и не сыграл эту роль достойно. В докладе подробнейшим образом развивалось теоретическое положение о месте главного инженера в системе треста. Не менее обстоятельно обрисовывалась и пассивность того, кто данное место занимал. При этом докладчик ни разу не назвал почему-то имени, он говорил «главный инженер треста», как говорят «Главный конструктор космических кораблей», подразумевая, что любопытствовать относительно имени нескромно и наивно. Но когда он повторил, наверное, в двадцать пятый раз «главный инженер треста», я не удержался от любопытства и наклонился к соседям, чтобы узнать имя главного инженера. Они потребовали от меня уточнения: «Вам нужно имя бывшего, настоящего или будущего главного инженера?» И я узнал, что первые четыре месяца года главный инженер тяжело болел, потом ушел на пенсию, затем два месяца кабинет пустовал, лишь осенью назначили временно работника главка, «видите, от трибуны первый», но он оформляется сейчас на работу в Монголию, а будет главным инженером молодой, деятельный руководитель СМУ-2 Тимофей Иванович. «О ком же говорит управляющий?» — растерялся я. «Он говорит о главном инженере…» — ответили мне почти торжественно.

И в выступлениях после доклада повторялось без числа: «главный инженер не сыграл…», «главный инженер не уловил…», «главный инженер не понял…». С особым старанием ораторы тянули мысль, что главный инженер не осознал величественных аспектов развивающейся сейчас в мире научно-технической революции. При этом оставалось глубокой тайной, какое отношение имеет научно-техническая революция, скажем, к тому, что столярных изделий и стекла завезли на все девять этажей, в то время как лишь первый начал над землей подниматься и добро это погибло под дождем, снегом и под сапогами.

Главный инженер постепенно, от выступления к выступлению, обретал черты мифологического героя, ответственного за малейшие отклонения от нормального хода вещей. И поскольку высокое это назначение, увы, не было реализовано, он тоже, подобно некоторым мифическим героям и божествам, к концу собрания был растерзан на части: порой казалось, что совершается некое символическое жертвоприношение…

А через год трест плана опять не выполнил, работал даже хуже, чем раньше, но на собрании никто о главном инженере не упомянул. Будто бы должность эту упразднили вовсе. И объяснялось молчание, как читатель и сам догадывается, тем, что Главный опять стал главным — с именем и реальной силой, Возвеличить, потом растерзать символическую фигуру оказалось куда легче, чем коснуться Тимофея Ивановича… Миф о главном инженере был сочинен и забыт. В этом — магия трибуны.

Первые мои наблюдения за людьми на трибуне совпали с тем временем, когда в жизнь широко вошли «космические» термины и формулы; один острослов, когда я с ним заговорил на интересующую меня тему, загадочно заметил: «Трибуна — та же барокамера… Не выдержишь испытания — не поднимешься вверх».

Поначалу я моего собеседника не понял, потом — по размышлении — его метафора показалась мне интересной, да, в самом деле, как и барокамера, трибуна порой странным образом «отрывает» человека от реальной жизни с ее вопросами, заботами, делами, создавая вокруг оратора некую «ауру». В барокамере, как известно, космонавты, чтобы не утратить чувства реальности, читали стихи Пушкина и Лермонтова; на трибуну делового собрания со стихами не выйдешь, поэтому самопроизвольно рождается иная тактика. Ее остроумно описали еще Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» — в сцене митинга по случаю пуска трамвая в Старгороде. Пока ораторы шли к трибуне, им искренне хотелось рассказать о вещах насущных и важных именно для родного города: о переустройстве рынка и постройке мясохладобойни, о замене временного моста постоянным и о субботниках, но, открыв рот, они говорили о «Чемберлене и румынских боярах» и уже не могли остановиться. Им казалось, что с трибуны — хотя и была это трибуна, в сущности, делового, местного собрания — можно говорить лишь в «международном масштабе».

Мир не стоит на месте. Ораторы, боявшиеся показаться чересчур будничными, сегодня охотно говорят — к месту и не к месту — о «научно-технической революции».

Я завел тетрадь, которую назвал «параллельные места»; записывал в нее то, что говорилось мне в частных беседах до собрания, и то, во что трансформировалось это на самом собрании, в выступлениях с трибуны. Замечу, кстати, что собраний, совещаний, заседаний у наших строителей — да и в остальных хозяйственных организациях — более чем хватает.