Паника. Дети плачут, взрослые истошно кричат. Автоматы строчат без остановки. Одна пуля попадает в ребенка, другая — в женщину, третья — еще в одного ребенка. Они падают, обливаясь кровью. Седовласый мужчина тоже сполз со скамейки — пуля попала ему прямо в лоб, и из раны льется кровь, много крови, очень много! Его жена и обе девочки тоже лежат у лавки все в крови.

А клоуны продолжают стрелять по лежащим.

Зрители в ужасе рвутся к выходу. Мужчины проталкиваются вперед, отпихивая женщин и детей. Люди — на ступеньках, их топчут… И кровь, кровь, кровь, которая стекает со скамеек и ступенек вниз, к манежу.

С пистолетом в руках выбегает смотритель цирка в униформе. Его замечает худой клоун. Три выстрела — и «униформа» падает лицом в песок. Рядом расплывается кровавая лужа.

Как только раздались первые смертоносные выстрелы, молодая женщина в светло-желтом брючном костюме спрятала мальчика под скамейку и сама бросилась плашмя на пол рядом с ним. Она действовала быстро и уверенно, словно бывалый солдат. И теперь, лежа на полу, видит, как оба клоуна, продолжая стрелять, отступают к выходу с манежа. Люди бросились врассыпную, кое-кто упал. Клоуны выбегают на улицу.

Конечно, у входа их ждет машина, думает молодая женщина.

Все проходы забиты. Оттуда доносятся стоны раненых. Оставшиеся в живых люди дерутся — жестоко, бессмысленно, обезумев от страха. Вокруг — тяжелораненые, мертвые. Из динамика гремит мужской голос. Никто не понимает, что он говорит.

Спящий беспокойно ворочается. На лбу у него мелкие капельки пота. Дыхание хриплое, седые волосы слиплись. Во сне он отчетливо видит человека… да, убитого, в луже крови. Спящий видит во сне самого себя — мертвого! Он видит жену, дочерей — убитых, убитых, убитых! Девочки перегнулись через скамейку. Спящий громко стонет.

Молодая женщина вскакивает. Тащит сына за собой. Он идет, покачиваясь. На манеже — толпа. Стоны раненых рвут душу. Женщина энергично прокладывает себе путь, держа мальчика за руку. Он чуть не падает, но она тянет его дальше. Где надо, женщина пускает в ход кулаки. Ей отвечают тем же.

— Эй, ты! Сдурела, что ли?

— Ну, сволочь, ты у меня получишь!

Вскоре она оказывается в вестибюле у касс. Там три телефонных будки. Она резко распахивает дверь одной из них, втаскивает туда сына, тяжело дыша, прислоняется к стеклу и набирает номер.

— «Гамбургер альгемайне», — доносится из трубки девичий голос.

— Говорит Норма Десмонд. Соедините с главным редактором! Срочно!

— Одну секунду, фрау Десмонд.

В трубке щелкнуло. И другой женский голос произнес:

— Главная редакция.

— Это Норма Десмонд. Доктора Ханске, пожалуйста! Быстрее!

— Соединяю!

Щелк! Мужской голос:

— Норма?

Молодая женщина старается говорить спокойно, не торопясь:

— Гюнтер! Я в цирке «Мондо» на Хайлигенгайстфельд. Только что здесь была дикая стрельба! Два клоуна палили из автоматов по зрителям.

— Что?

— По одному из секторов, мы с Пьером там сидели.

С улицы доносится вой сирен. Сколько машин подъехало — две, три, четыре или больше, не скажешь. Мимо Нормы Десмонд через артистический вход прямо на арену въезжает полицейская машина с вертящимся синим фонарем на крыше, за ней другая. Норма видит, как перед цирком тормозят микроавтобусы «скорой помощи».

Мимо нее пробегают санитары в белых куртках и серых накидках. Сирены надрываются.

— Сколько убитых? Сколько раненых? — звучит в трубке голос главного редактора.

— Не знаю! Может быть, пятьдесят! Может, шестьдесят! Послушай, Гюнтер: насколько я понимаю, клоуны действовали по плану. Им было приказано убить одного человека… Да, его и его семью… Все остальное — камуфляж. Они убили его! И жену, и двух девочек тоже!..

— Кого? Ты знаешь?

— Знаю!

— Так кого же?

— Профессора Мартина Гельхорна.

— Профессора Гельхорна?

Кто-то резко открывает дверь кабины. Норма оглядывается.

Видит перед собой высокого мужчину с пугающе бледным лицом. Он в очках без оправы, костюм помят. Незнакомец тяжело дышит, кашляет.

— Что вам нужно? — кричит Норма.

Бледный человек отступает на шаг.

— Пардон… Я не заметил, что будка занята…

Дверь захлопывается. Незнакомец исчезает.

— Норма! Норма! — слышится из трубки.

— Да здесь я!

— Кто это был?

— Понятия не имею. Какой-то мужчина…

— Ты сказала… профессор Гельхорн?

— Да!

— Из Вирховского центра?

— Да!

— Но ведь это — известный ученый!

— Да, микробиолог!

— Микробиолог! С каких это пор у нас убивают микробиологов?

— Откуда я знаю!

— Ты абсолютно уверена, что это Гельхорн?

— Черт побери, я видела столько его снимков! Я не могла ошибиться!

— Но почему его застрелили?

— Боже мой, откуда мне знать? Немедленно пришли сюда фотографа! И репортеров! Джо! Франциску! Герберта! Джимми! Я остаюсь здесь! Нам нужно будет много места! Что идет на первой полосе?

— Конференция ЕЭС в Брюсселе — снова провал. Но это мы, конечно, выбросим! Вся первая полоса — твоя. И третья тоже. А если захочешь — еще!

— О’кей. Я тебе позвоню.

Норма вешает трубку. И секунду спустя видит, что ее мальчик сполз на пол. Рядом с ним — лужа крови. Она бросается перед сыном на колени.

— Пьер! Пьер!

Пьер не отвечает. Ребенок мертв. Норма видит на его груди слева красное пятно. Пуля попала ему в грудь! Она расстегивает блейзер. Ее руки, одежда, туфли — все в крови. Мать испускает звериный стон, ужас сжимает ей горло, она задыхается. Наверное, в него попали первыми же выстрелами, думает она. Раньше, чем я спрятала его под скамейкой. А я ничего не заметила. И тащила его сюда, смертельно раненного.

Вновь взвывают сирены. Снова подъезжают патрульные машины и кареты «скорой помощи».

Мы в Гамбурге. Сейчас 17 часов 54 минуты. Понедельник, 25 августа 1986 года.

Книга первая

1

Ей никогда, ни до, ни после, не приходилось испытывать столь мучительной боли, как в те секунды, когда она вернулась домой после похорон. Я этого не вынесу, думала она. Когда бы я ни пришла теперь домой, его здесь не будет. Никогда больше он не будет ждать меня. И никогда здесь не раздастся его смех. Я никогда больше не услышу его смеха. Никогда и нигде, думала она. Он часто смеялся. Как и его отец. Он тоже бывал в этой квартире. И он тоже мертв. И никогда, никогда в жизни мне не услышать больше их голосов, и я никогда, никогда, никогда их не увижу. Нигде!..

А эта квартира? Она для меня все равно что для зверя его нора, в которой он может укрыться, усталый или раненый, в смертельной тоске или очень голодный. Или при последнем издыхании. Или довольный удачной охотой. Или тем, что хорошо плыл, или в беге взапуски пришел впереди всей стаи. Сколько лет они посылали меня в командировки по всему свету, думала она, и я всегда возвращалась сюда и всегда была счастлива, так счастлива, услышав голос Пьера или его отца. Была счастлива, когда возвращалась под родной кров поздно ночью. Да, под родимый кров. Потому что это — моя родина, другой у меня нет. И если один из них уже спал, я садилась рядом и слушала его дыханье, дыханье отца или дыханье сына. Я потеряла мужа, потеряла сына, я никогда не увижу и не услышу их. И эта квартира больше не мое пристанище, пока что здесь мне все до боли знакомо, но все уже чуждо. У меня отняли все! И больше никогда не будет, как бывало прежде. Ни-ког-да. Самое страшное слово в мире. Страшнее, чем Гитлер.

Она переходила из комнаты в комнату, ее душу словно огнем выжгло. Господи, хоть бы я тоже умерла. В ее темных глазах застыли горе и боль, а еще — униженная покорность, тоска и одиночество. Одиночество жизни и смерти.

Однажды мы говорили с отцом Пьера о том, какой смертью хотели бы умереть, думала она. Это было в Бейруте, в октябре семьдесят восьмого, я очень хорошо помню. Тогда нас обоих послали в Бейрут, его — агентство Франс Пресс. Мы были знакомы уже три года. Познакомились в январе семьдесят шестого, когда на «зеленой линии», демаркационной линии между Восточным и Западным Бейрутом убили так много людей. Христиане жили в Восточном, мусульмане — в Западном. И вот, в январе мусульмане ввели на «зеленой линии» спецпропуска, и христиан, у которых этих пропусков не оказалось, убивали или хватали и увозили Бог знает куда. Я жила тогда в западной части города, но мне надо было попасть в восточную; на «зеленой линии» меня задержали и когда собирались уже увести, чтобы расстрелять в ближайших руинах, неизвестно откуда появился Пьер Гримо и заорал, что я иностранка и журналистка, я прекрасно помню, как он все время кивал на мою белую рубашку, а потом на свою. В Бейруте было невыносимо душно, поэтому все мы, репортеры, разгуливали в белых рубашках с короткими рукавами и шортах, а на рубашках по-арабски и по-английски было написано: «Не стрелять! Пресса!». Пьер переругивался с двумя мусульманами, а в это время другие расстреливали среди руин тех, кого схватили раньше. Но тут, слава Богу, в ста метрах от нас взорвалась ракета, все бросились на землю, и пока на нас сверху сыпался дождь осколков, этот Пьер Гримо (тогда я даже не знала его имени) схватил меня за руку, и мы, пригнувшись, побежали зигзагами прочь, а они стреляли нам вслед. Вторая ракета врезалась в землю как раз между нами и ими, поднялись столбы пыли и дыма — и нам удалось скрыться. С того дня мы почти не разлучались, мы даже работали вместе, он помогал мне, а я — ему. В семьдесят шестом ему исполнилось тридцать девять, он был на девять лет старше меня, и нас обоих без конца посылали на разные войны, но мы всегда возвращались домой живыми и невредимыми, потому что потихоньку научились выживать на войне. Узнали для этого целую кучу трюков и уловок, и некоторые из них были что надо. И все-таки той октябрьской ночью мы с ним говорили о смерти. Конечно, нам приходилось расставаться, потому что «хозяева» могли послать его в одну сторону, а меня в другую, но мы встречались вновь в Бейруте, где жизнь становилась все хуже и хуже. В ту ночь мы оказались в отеле «Коммодор», в западно-бейрутском отеле «Коммодор». У нас был еще номер в «Александре» в Восточном Бейруте. Многие репортеры снимали номера в обеих частях города. Все дело в том, какой материал тебе заказывали и откуда: иногда было просто невозможно оказаться на другой стороне. В оба отеля, и в «Коммодор», и в «Александр», частенько попадали бомбы и снаряды, но их после этого худо-бедно приводили в порядок. Той ночью мы лежали, обнявшись, и тела наши жили как одно, и все было так, как бывало всегда, когда мы любили друг друга. А что так может быть, мы с Пьером никогда прежде и не догадывались, хотя это продолжалось уже почти три года, и не было для нас никакого вчера и завтра, а только сегодня. Пожалуйста, пусть будет только сейчас, сейчас, сегодня и ничего больше, да, пожалуйста, пусть никогда не кончается сейчас, и пусть оно продлится долго, пусть не кончается никогда, у меня только и есть, что он, а у него — только я, да, сейчас, и только сейчас, потому что, когда кончится сейчас, может случиться все что угодно, ибо это не время жить и не время умирать, сейчас — нет. Хотя почему? Если этому суждено случиться, пусть произойдет сейчас, пожалуйста, сейчас, сейчас!