— Повторяю еще раз: я предприму все, что в моих силах, чтобы найти убийц и причину преступления, — ответила Норма. — Отныне это моя единственная цель. И смысл моей жизни. Мой мальчик…

Она встала, подошла к перилам балкона и посмотрела на ночную реку. Вестен приблизился к ней и обнял за плечи. Барски услышал ее охрипший внезапно голос:

— А что касается профессора Гельхорна… Есть у вас предчувствия, догадки? Я вот о чем: вирусная инфекция, если я вас правильно поняла, история давняя, апрельская?

— Да, апрельская…

— М-м… И какова была реакция профессора Гельхорна? Вы запомнили какие-то детали, подробности?.. Говорил он вам, будто ему угрожают? Были у него опасения, что его станут шантажировать? Что-нибудь в этом роде?

— Нет, — ответил Барски, — подойдя к Норме. — Ничего похожего. Разве что… он постоянно был чем-то подавлен…

— Он не получал никаких писем? Никто не тревожил его телефонными звонками? Он вам ни о чем таком не рассказывал?

— Нет, — ответил Барски. — Это тоже странно — ведь что-то должно было предшествовать такому убийству, я с вами совершенно согласен, фрау Десмонд. Однако я не вижу ни малейшей зацепки. Тени подозрения и той нет. Хуже всего, когда не за что ухватиться…

— Гельхорн постоянно был подавлен, говорите. Но чем все-таки? — спросила Норма, зябко прижимаясь к Вестену.

— Не знаю, — ответил Барски. — Ясно одно: с течением времени он стал с явным подозрением относиться ко всей генной технологии… как к науке. Однажды, в середине июля, я зашел в его кабинет. Он был настолько занят своими мыслями, что не заметил моего прихода, и мне пришлось дважды обратиться к нему, прежде чем он поднял на меня глаза. Наш последующий разговор я помню почти дословно.

— Да, и что же?..

— Он сказал: «Ян, сегодня ночью я читал протоколы допроса Оппенгеймера в комиссии по расследованию антиамериканской деятельности сенатора Маккарти».

— Да, я знаю, — сказала Норма. — Оппенгеймер — один из отцов атомной бомбы. И один из крупнейших ученых нашего века. Когда сбросили бомбы на Хиросиму и Нагасаки, он пришел в отчаяние. Его мироощущение напоминает мне чувства Чаргаффа, и, подобно ему, он тоже сделался Предостерегающим. Его обвинили в том, что он — коммунистический агент, предатель, продавший России тайну атомной бомбы. Ну и что?

— В каком смысле?

— Почему профессор Гельхорн упомянул об Оппенгеймере?

— Оппенгеймер рассказал комиссии об одном своем телефонном разговоре с Эйнштейном, и тот признался ему: «Будь у меня возможность выбирать сейчас снова, я предпочел бы стать слесарем или разносчиком, чтобы хоть в самой малой мере наслаждаться независимостью».

— И это профессор Гельхорн процитировал вам в середине июля? — спросила Норма.

— Да, точно помню. Он привёл также и другую мысль, ее часто вспоминают. Оппенгеймер сказал, что прежде история повествовала об уничтожении отдельных племен, исчезновении отдельных народов, пусть даже рас. А теперь все человечество — целиком! — может быть уничтожено одним человеком. При вдумчивом анализе становится ясно, что ничего другого не дано, если не будут найдены новые политические формы совместного существования. Мы и знаем это — и не отдаем себе в этом полного отчета! До худшего, мол, далеко. Времени, мол, хватит. А его осталось в обрез…

— Да, времени осталось в обрез, — повторил Вестен.

Голос Барски дрожал, и акцент снова выдавал его происхождение, когда он негромко проговорил:

— Что же терзало Гельхорна? Что ему стало известно? Что он предугадал? Почему его убили? Боже мой, будь оно все проклято — почему его убили? Почему?

19

Из отеля они вышли в половине четвертого утра. Свой «вольво» Барски оставил на стоянке напротив, между двумя небоскребами. Несмотря на столь раннее время, Алвин Вестен спустился вместе с ними на лифте. На прощание он обнял и поцеловал свою любимицу.

— Спокойной ночи, Норма!

— Спокойной ночи, Алвин! Спасибо за все.

— Не за что благодарить. Проснешься, позвони!

— А если я разбужу тебя…

— Сплю я теперь мало, пару часов, не больше. Вот они — преимущества старости.

— Ты никогда не состаришься, — сказала Норма, обнимая его.

И вновь, как два дня назад, ему подумалось: Смерть, дай мне еще немного пожить!

Барски открыл перед Нормой правую переднюю дверцу машины, помог сесть. Её привлек брелок ключа зажигания, на ребре которого было что-то выгравировано. Она опустила боковое стекло и, когда «вольво» медленно выехал со стоянки, помахала Вестену. Машина быстро набрала скорость и скрылась за поворотом, а Вестен продолжал стоять с приподнятой рукой.

В столь ранний час улицы Гамбурга пустынны. Барски и Норма довольно долго молчали. Вот перед ними Ломбардский мост с его фонарями. Чернеет вода Аусенальстер. Нет ни судов, ни веселящихся и танцующих людей. Лишь когда они проехали мимо крепостной стены и Старого ботанического сада, Норма спросила:

— Диск на вашем брелоке — серебряный?

Голос Барски, уверенно управлявшего машиной, ничуть не дрогнул, когда он ответил:

— Из серебра, да. Мне подарила его жена.

— Извините.

Справа быстро промелькнула Малая крепостная стена.

— Не извиняйтесь, не за что, — едва слышно произнес Барски. — Включить музыку? Радио «Люксембург» передает музыку всю ночь.

— Не надо, — отказалась Норма.

Помолчав немного, он сказал:

— А знаете, на ребре диска есть гравировка.

— Если не хотите, не рассказывайте…

— Почему не хочу? Скорее наоборот.

— Вы уверены?

— Абсолютно. Написано: «Да хранит талисман Яна Барски»… А на самом диске — серебряный профиль ангелочка. В день смерти моей жены ангелочек отвалился. Я пошел к ювелиру и спросил, не сможет ли он отполировать лицевую сторону диска и выгравировать одно слово. Да, конечно, ответил он. Какое? Имя моей покойной жены, Дубравка, сказал я. Дубравка — все равно что «добрая»…

Сейчас они ехали вдоль Хольштенского вала. Улица совершенно пустынна, ни единого прохожего, ни одной встречной машины.

— Да, ее звали Дубравка, мою жену, — рассказывал Барски. — Хорошо, что ангелочек отвалился и я смог на его месте написать ее имя. Я знаю, она всегда будет моим ангелом-хранителем.

— Обязательно, — кивнула Норма, а сама подумала: а я, с моим клеверовым листком!

— Ее звали Дубравкой, и это имя было словно создано для нее, — продолжал он. — Доброта, сама доброта. Всегда, во всем. Мы познакомились в Варшаве в семьдесят втором году. Она работала психологом в университетской психиатрической клинике. В семьдесят третьем году мы поженились. Три года спустя родилась наша дочка Эльжбета.

«Вольво» медленно катил вдоль Большого вала. Пусть выговорится, подумала Норма. Каждому человеку нужно когда-то выговориться. Мне тоже пришлось, когда погиб Пьер. И снова придется. Теперь, когда погиб мой сын. Дай ему излить душу! Может быть, он забыл, что ты сидишь с ним рядом, и говорит сам с собой. И ты нередко ведешь себя так же. Пусть выговорится…

— Мы всегда называли малышку просто Елей. А жену я называл Бравкой… Она была такой остроумной, рассудительной, справедливой! Как умела найти подход к человеку! Все ее любили. К ней нельзя было относиться иначе. Мы всегда могли поговорить друг с другом о нашей работе. Мы любили одних и тех же художников, композиторов и писателей, мы обо всем были одного мнения, да, обо всем…

Ах, подумала Норма, вы тоже!

— И всегда путешествовали вместе. И отдыхали на Балтийском побережье. И катались на лыжах в Закопане. Когда приходилось расставаться хотя бы на день — это было катастрофой. Тогда мы перезванивались. Дважды. Трижды в день…

Да, подумала Норма, да, да.

— В кино, в театрах, на выставках, в опере — повсюду мы бывали вместе. Даже в супермаркет за продуктами ездили по субботам вместе, всегда вместе.

Вместе, всегда вместе, подумала Норма. Пьер и я… даже за воскресными газетами мы спускались вместе… Не знаю, выдержу ли я, подумала она. Они ехали в Санкт-Паули по Репербану.[12] Здесь еще горели яркие фонари, слышались громкие голоса, песни, крики и вопли, звучала музыка. У подъездов домов стояли проститутки. Задирая и без того короткие юбки, они демонстрировали голые ляжки и призывно улыбались. Стоило машине Барски проехать мимо, как они стирали эти улыбки с лица. Вид у них был усталый донельзя, работали они на износ. На одном из перекрестков бузила группа немолодых уже мужчин, тротуар и проезжая часть улицы — вся в пустых пластиковых пакетах, брошенных газетах, разорванных плакатах, мусоре и блевотине.

вернуться

12

Санкт-Паули — район Гамбурга.

Репербан — улица, где расположены публичные дома, секс-шопы и прочие увеселительные заведения.