Это уж чересчур, подумала Норма. Почему все это происходит? Почему, Пьер?

— Вы когда-нибудь бывали в Симьезе? — повторил свой вопрос Барски.

— Нет, — ответила Норма.

Сил моих больше нет, подумала она. Пьер, Пьер! По этой дорожке, по этой самой, шли мы с тобой, тесно прижавшись друг к другу, и было на закате лето, цвели все цветы, как цветут сегодня, и мы были счастливы. Очень.

— Тогда вам надо обязательно еще кое-что увидеть, — сказал Барски. — Здесь неподалеку руины римского амфитеатра — раскопки пока не завершились… Римские бани. Вилла «Арен» с музеем Матисса.

Пьер, Пьер, помоги мне!

— …а пониже — мемориальный музей Марка Шагала… Вы ведь любите Шагала, правда? Там есть его изумительные гуаши и литографии, библейский цикл «Авраам оплакивает Сарру», самый знаменитый и самый драматичный… Христос в желтом… Авраам и три ангела в красном с огромными белыми крыльями…

Норма вынуждена была сесть на скамейку.

— Когда вы их видели, работы Шагала? — спросила она.

Он сел рядом и тихо, проникновенно заговорил:

— Там, наверху, госпиталь имени Пастера. Мне приходилось бывать в нем по делам. Однажды приехал туда с женой, Бравкой. Я хотел показать ей все здешние красивейшие места. Конечно, и монастырь святого Понса, и церковь. Великолепная церковь. Она стоит на самой вершине холма. Святой Понс умер мученической смертью в третьем веке нашей эры… — Он оборвал себя на полуслове. — Я заговорил вас, пардон! Вы, конечно, бывали на Лазурном берегу?

— Конечно.

Сколько птиц распевают свои песни в парке! Жарко. Но жара удивительно приятная, потому что воздух здесь упоительный, другого такого нигде в мире не сыщешь, и неба такой прозрачной голубизны нигде больше нет.

— И в Ницце тоже?

— Только проездом… Лучше всего мне знаком аэропорт… Времени всегда было в обрез…

Пьер!

— Вы себя плохо чувствуете? — озабоченно спросил он.

С превеликим трудом она поднялась.

— Нет, я в полном порядке. Когда… когда вы были здесь с вашей супругой?

— Очень хорошо помню — на исходе лета. Незадолго до ее родов… Не знаю, что я такого сказал, но вы отчего-то загрустили. Да? Почему?

— Потому что здесь так хорошо, — сказала Норма.

— Не сердитесь… То есть… меня потянуло в здешнюю церковь… Вы, на Западе, любите повторять, будто мы, поляки, рехнулись… Красные, а верим в Бога… У многих это в самом деле так — у меня, например. У многих же все куда сложнее… В восьмидесятом-восемьдесят первом годах церковь оставалась той единственной инстанцией, которая могла сказать о себе: «У нас руки чисты». И поэтому многие обратились к церкви не по той причине, что вдруг прозрели и поверили в Бога, а потому что решили отвернуться от правительства. Это был протест против режима, не больше и не меньше.

— Вы заходили в эту церковь с вашей супругой? — спросила Норма.

— Да. Если вы не возражаете… я только на минутку… Там наверху есть скамьи…

Когда он исчез в церкви, Норма села на мраморную скамью напротив скульптурной группы, с которой встретилась вновь после долгой разлуки. Витую центральную колонну увенчивал крест в форме трилистника. На одной его стороне можно было разглядеть серафима, на другой — Богоматерь, святую Клару и святого Франциска Ассизского. Все это они рассматривали уже однажды с Пьером, и она вдруг словно наяву услышала его голос и те слова, которые он произнес тогда перед этой витой колонной: «Еврейское слово serad — означает огненные — или ядовитые — змеи и драконы, то есть, гады пустынные. В Ветхом Завете о них упоминает Моисей, а Исайя говорит о них как о небесных шестикрылых существах с руками и человечьими голосами, которые кружили вокруг трона Яхве, восхваляя его. Выходит, ангелов представляли себе со змеиным телом…»

Жуткая картина, подумала Норма. Но отчего мне так тошно сегодня на теплой скамье перед церковью, в столь мягком и чистом свете этого города у моря? Я, помню, спросила тогда: «Они сотворили себе ангелов из огненных и ядовитых гадов пустыни? Ангелы из огня и яда окружали Божий трон?» А Пьер сказал: «Я люблю тебя, mon chou, я люблю тебя. Да, огонь, и ангелы, и яд… Очень современно, ты не находишь?»

Очень современно, подумала она. Как очень современно и то, что сижу здесь и вспоминаю моего любимого, который мертв, а в церкви стоит на коленях поляк и молится своей любимой, которая тоже мертва. Вновь подняв глаза на серафима, она подумала: вот бы и мне умереть! Умереть, как и те, покинувшие нас обоих. Но я не смею умирать, одернула она себя. Я должна найти убийц моего сына. Когда я найду их, когда их осудят, тогда можно умереть и мне. Но не раньше. Ах, но если я даже найду, кто их осудит? Где это видано, чтобы сильные мира сего осуждали убийц, которых они сами на убийство и подстрекали? Но я не имею права думать об этом, не то мне не хватит мужества довести до конца начатое. На другом конце скамьи она увидела ящерицу, которая вытаращила на нее свои древние мудрые глаза. Ты все понимаешь, мысленно обратилась она к ящерице. Сразу видно. Ты все-все понимаешь. И поэтому молчишь. Это самая высокая степень понимания. Тухольски нарисовал однажды лесенку. На нижней ступеньке написал «говорить», на средней «писать», а на самой верхней — «молчать». Я говорю и пишу, подумала она, ты же молчишь, потому что знаешь: все тщетно, бессмысленно и безнадежно. И говорить, и писать. Поди ко мне, маленькая ящерица, поближе, поближе!

Пугливый зверек медленно-медленно, с величайшей осторожностью приближался к Норме, а она улыбалась, потому что ей удалось договориться с ящерицей, не произнося ни слова. Вдруг, мгновенно, ящерица соскользнула со скамьи — только ее и видели. На лицо Нормы упала тень, и она подняла глаза.

— У вас горе, мадам? — спросил тучный краснощекий священник в сутане и черной шляпе, который остановился прямо перед ней. На груди у него висел серебряный крест. — Какое? Поведайте мне. Я постараюсь утешить вас.

— Никакого горя нет, — ответила Норма, сразу возненавидевшая этого священника: из-за него сбежала ящерица!

— О-о, тогда почему вы плачете, мадам? — спросил он.

— Я не плачу, — упрямо ответила она, чувствуя уже, как по щекам катятся слезы.

Снова это случилось со мной, подумала она с отчаянием. Снова. Достав платок, вытерла слезы, но они текли и текли.

— Я духовное лицо, мадам, вы разрешите помочь вам?

— Нет, — отрезала она.

— Я очень прошу вас, дорогая…

— Уходите, — сказала Норма. — Уходите прочь!

— Как?

— Не желаю видеть вас! — воскликнула она. — Убирайтесь! Оставьте меня в покое! — И снова вытерла слезы. — Ну, уходите наконец, не вмешивайтесь не в свое дело!

Тучный священник пожал плечами.

— Как вам будет угодно, мадам. Я буду молиться о вас.

— Нет, ни в коем случае!

— Я буду молиться о вас, — сказал он уходя.

Подобно многим толстым людям, он двигался степенно, но легко и грациозно, словно паря.

— Я должен о вас молиться. На то я и священник. Я помолюсь о незнакомой даме…

Услышав шаги за спиной, Норма оглянулась. К ней торопился Барски.

— Что случилось? Почему вы плачете?

— Соринка в глаз попала.

— Дайте я посмотрю!

— Нет, я ее уже выплакала.

— Серьезно?

Пьер, Пьер, сделай, чтобы слезы прекратились!

— Вполне!

Она слабо улыбнулась. И действительно — слез больше не было. Спасибо, Пьер!

Барски не сводил с нее глаз. И ждал. Терпеливо ждал, пока она успокоится.

— Вы очень славный человек, — сказал он.

— Да перестаньте вы!

— Нет, правда.

— Довольно, слышите!

— У меня такое чувство, будто нам стоит поскорее исчезнуть отсюда, — сказал он.

— Что правда, то правда.

Идя рядом, они пересекли широкую площадь перед церковью. На авеню Генерала Этьена увидели голубой «ситроен», который совсем недавно стоял перед центральным зданием клиники.

Они наткнулись на босоногого мальчугана в лохмотьях. Он смотрел на них глазами, полными смертельной тоски.