В последующие дни, когда мы вновь подходили к соляной равнине, нам оставалось лишь гадать, рискнуть ли пройти корку сразу или разбить лагерь на ее границе и подождать до утра. Мы всегда очень боялись, что можем оказаться посередине такой вот зыбучей земли ночью. Вот уж когда нам пришлось бы принимать одно из двух одинаково непривлекательных взаимоисключающих решений: попытаться поспешить, бросив вызов ночной мгле и ее сухому туману, который в темноте гораздо больше действовал на нервы, чем во время дневного перехода; или разбить лагерь на солончаке, не зажигая огня, потому что разводить костер на такой поверхности очень опасно: огонь может растопить ее, и тогда все мы вместе с животными и грузом рискуем оказаться в зыбучем песке. Разумеется, лишь благодаря нашей счастливой звезде — или благословению Аллаха, как заявили двое наших мусульман, — мы чисто интуитивно все-таки делали верный выбор и каждый раз проходили соляную равнину до наступления темноты.

Таким образом, нам ни разу не довелось разбивать лагерь на страшных зыбучих землях, хотя признаюсь честно, что разбивать его в любом другом месте пустыни, даже на песке, который, мы были уверены, под нами не исчезнет, все равно не доставляло радости. Песок, если присмотреться повнимательней, даже самый горячий, стоит лишь солнцу закатиться, становится очень холодным. Нам всегда приходилось сперва согреться у огня, прежде чем, закутавшись в одеяла, заползти в свои шатры. Однако несколько ночей выдались такими холодными, что нам пришлось разгрести костер на пять отдельных кучек, позволить им прогореть, чтобы согреть песок, и только после этого расстелить на этих местах одеяла и поставить над ними шатры. Но даже тогда песок не слишком долго сохранял тепло, и к утру мы закоченели и дрожали от холода. В такой вот невеселой обстановке мы должны были вставать и встречать следующий день в безрадостной пустыне.

Ночной костер в лагере не только согревал, но и создавал иллюзию домашней обстановки посреди пустоты, одиночества, тишины и темноты, однако мы почти не использовали его для приготовления пищи. Дерева в пустыне Деште-Кевир не было, и в качестве топлива мы использовали сухой помет. Многочисленные поколения животных, которые раньше пересекали пустыню, оставили его повсюду, да и наши собственные верблюды тоже вносили посильный вклад для поддержания последующих странников. Нашими единственными съестными припасами были высушенные несколькими способами мясо и фрукты. Лакомый кусок холодной высушенной баранины, может, и стал бы лучше и аппетитней, если бы его размочили в воде, а затем подогрели на огне, но только не на костре, сооруженном на верблюжьем помете. И хотя сами мы уже пропахли насквозь дымом таких костров, но никак не могли заставить себя есть что-либо, имеющее подобный запах. Почувствовав, что у нас есть лишние запасы воды, мы несколько раз согревали ее и замачивали в ней мясо, но в результате получалось тоже не слишком вкусное блюдо. Если воду долгое время нести в большом мешке, она начинает выглядеть и пахнуть приблизительно так же, как та жидкость, что у человека в мочевом пузыре. Нам приходилось пить воду, чтобы выжить, но все меньше и меньше нам хотелось готовить на ней пищу, поэтому мы предпочитали грызть припасы холодными и сухими.

Каждую ночь мы кормили верблюдов — давали им по две пригоршни сухого гороха, а затем порядочный глоток воды, чтобы горох размяк в желудке и создал иллюзию обильного ужина. Не скажу, что животные наслаждались таким скудным рационом, но разве верблюды когда-нибудь чем-нибудь бывают довольны? Они ворчали бы и жаловались не меньше, даже закатывай мы им пиршества, и при этом не испытывали бы признательности и не трудились бы лучше на следующий день.

Вы наверняка решите, что я не люблю верблюдов, честно говоря, так оно и есть. По-моему, нет ничего хуже, чем ездить на этих животных. Хорошо еще, что двугорбый верблюд, обитающий в более прохладном климате Востока, все-таки смышленее и послушнее, чем одногорбый верблюд — житель жарких стран. Может, и правы те, кто утверждает, будто мозги у этих животных располагаются в горбах, если, конечно, они у них вообще есть. Верблюд, у которого горб опал из-за жажды и голода, делается более мрачным, раздражительным и неуправляемым, чем сытый верблюд, хотя и не намного.

Каждый раз на ночь верблюдов надо разгружать, так же как и других животных, идущих в караване, но никакое другое животное не ведет себя так безумно наутро, когда его начинают нагружать снова.

Верблюды ревут, шарахаются, встают на дыбы, а когда их трюки всего лишь приводят хозяев в ярость, но не заставляют отказаться от своих намерений, они начинают плеваться. К тому же ни одно животное в караване не лишено в такой мере чувства направления и инстинкта самосохранения. Наши верблюды шли равнодушно, один за другим спокойно направляясь в плавуны, которые засосали бы нас, если бы наш погонщик не заставлял животных обходить зыбучий песок. К тому же у верблюдов в большей степени, чем у других животных, отсутствует чувство равновесия. Верблюд, как и человек, может поднять и нести груз в одну треть своего собственного веса целый день и проделать при этом приличное расстояние. Но человек, у которого всего лишь две ноги, не раскачивается так, как верблюд, у которого их целых четыре. То один, то другой из наших верблюдов спотыкался на песке (чаще, чем на соляной поверхности) и тут же валился на бок; и животное невозможно было поднять снова до тех пор, пока с него не снимали груз, не ободряли громкими криками и не помогали ему общими усилиями. При этом вся его благодарность заключалась в том, что он в нас плевался.

Я говорю «плевался», потому что еще дома в Венеции слышал, как путешественники употребляли это слово, рассказывая о верблюдах, однако на самом деле эти животные не плюются. И уж лучше бы плевались: ведь на самом деле верблюды отхаркивают свою жвачку в виде отвратительной рвотной массы. В случае с нашими верблюдами сначала это была субстанция, состоявшая из сухого гороха, разбухшего от воды и пропитанного газами. Затем шла наполовину перебродившая и наполовину переваренная масса, а в конце — самая отвратительная жвачка, перемешанная с желудочным соком, рвотная масса, которую верблюд выпускал через губы со всей возможной силой в кого-нибудь из нас, норовя попасть в глаз.

Разумеется, в Деште-Кевире нет ничего вроде караван-сараев, но пару раз за тот месяц, что пришлось идти по пустыне, нам посчастливилось набрести на оазис. Оазисы возникают в тех местах, где родники выходят из-под земли на поверхность, и только Господь или Аллах знает, почему это происходит. Вода там пресная, а не соленая, и вокруг родника возникает опоясывающее его зеленое кольцо. Среди растительности оазисов я ни разу не встречал ничего пригодного в пищу, но сама зелень невысоких кустарников, низкорослых кустов и редкой травы освежала не меньше, чем свежие фрукты и овощи. Оба раза, наткнувшись на оазис, мы были рады на время прервать наше путешествие. Мы черпали воду из родника, чтобы вымыть свои покрытые пылью и коркой соли, пропахшие навозным дымом тела, поили верблюдов, наполняли водой резервуары, причем обязательно кипятили воду и пропускали ее через размельченный уголь, который всегда был у отца. Ну а покончив со всеми этими делами, мы ложились и наслаждались забытым чувством покоя в тени и зелени.

Я заметил, что во время первой остановки в оазисе мы быстро разделились и потащились в разные стороны в тень одиноких деревьев, под которыми сперва блаженно развалились, а затем и поставили свои шатры — на значительном расстоянии один от другого. За время путешествия по пустыне мы даже изредка не ссорились, и у нас вроде бы не имелось никаких причин, чтобы избегать общества друг друга, кроме той, что мы слишком долго находились вместе и теперь было так приятно для разнообразия уединиться. Вообще-то я собирался на протяжении всего путешествия держать Азиза в безопасной близости от себя, но поскольку раб Ноздря, как уже говорилось, был все это время занят своим постыдным тайным недугом, то я посчитал, что он просто не в состоянии совратить маленького мальчика, и позволил Азизу насладиться одиночеством.