Я думал, что никакой опасности нет, однако ошибался. Вечером на второй день нашего пребывания в оазисе я решил прогуляться по имевшейся там рощице. Я воображал, что на самом деле нахожусь в окрестностях багдадского дворца, где частенько прогуливался с шахразадой Мот. Это было легко, потому что ночь принесла сухой туман, не дававший мне возможности ничего видеть, кроме деревьев, росших совсем близко. Даже звуки словно поглощались туманом, потому-то я чуть-чуть не наступил на Азиза, когда вдруг услышал его смех, такой мелодичный и музыкальный. Затем мальчишка сказал:
— Вред? Но это не принесет вреда не только мне, но и вообще никому. Давайте сделаем это.
Кто-то ответил ему низким шепотом, но слов было не разобрать. Я чуть не закричал от возмущения, собираясь схватить Ноздрю, ибо не сомневался, что это он, и оттащить раба от мальчика, но тут Азиз заговорил снова, и в голосе его слышалось изумление.
— Я не видел ничего подобного прежде. С лоскутом кожи, который прикрывает его…
Я застыл на месте, оцепенев.
— …Ну надо же, при желании его можно оттянуть. — В голосе Азиза все еще звучало благоговение. — Это же как будто у вас есть свой собственный михраб, который всегда нежно прикрывает ваш zab.
У Ноздри абсолютно точно не могло быть такого орудия. Будучи мусульманином, он был обрезан так же, как и мальчик. Я начал осторожно отступать, стараясь не производить шума.
— Наверняка настоящее блаженство, даже если нет партнера, — продолжал тоненький птичий голосок, — двигать этот лоскуток вверх и вниз, вот так. Можно, я сделаю это для вас?..
Туман сомкнулся вокруг его голоса, когда я отошел подальше. Но я решил дождаться Азиза, бдительно бодрствуя рядом с его шатром. Наконец он вернулся — подошел, словно заблудившийся лунный луч вынырнул из темноты, сияющий, потому что был полностью обнажен и нес в руках свою одежду.
— Что ты творишь! — сурово сказал я тихим голосом. — Азиз, я ведь связан клятвой, я пообещал, что тебе не причинят никакого вреда…
— Мне и не причинили никакого вреда, мирза Марко, — ответил он, изумленно моргая. Прямо сама невинность.
— И между прочим, ты поклялся бородой пророка, что не будешь соблазнять никого из нас…
— Я и не делал этого, мирза Марко, — заявил Азиз, явно обидевшись. — Я был полностью одет, когда мы с ним случайно встретились вон там, в роще.
— И еще ты обещал хранить целомудрие!
— Так оно и было, мирза Марко, всю дорогу от Кашана. Никто не входил в меня, и я ни в кого не входил. Все, что мы делали, это целовались. — Мальчик подошел ближе и наградил меня сладким поцелуем. — И еще вот так… — Он показал: быстро ввел свое маленькое орудие в мою ладонь, после чего выдохнул: — Мы делали это друг для друга…
— Достаточно! — произнес я хриплым голосом, отбросил его руку и отошел подальше. — А теперь отправляйся спать, Азиз. Мы выезжаем завтра на рассвете.
Сам я долго не мог заснуть в ту ночь, пока не признался себе, как возбудил меня Азиз, и не облегчил себя при помощи руки. Однако моя бессонница объяснялась и иными причинами. Только представьте, какое разочарование и презрение я испытал, увидев своего дядю в новом свете. Ведь получалось, что его отвага, грубоватая сердечность, черная борода и мужественная внешность оказались всего лишь маской, под которой таился жеманный и жалкий содомит.
Разумеется, я понимал, что и сам далеко не святой, и старался не быть лицемером. Я честно признавался себе, что тоже поддался очарованию малыша Азиза. Но это произошло лишь оттого, что здесь не имелось женщины, а он, бывший такой привлекательной, притягательной и податливой ее заменой, находится под рукой. Однако дядя Маттео, теперь я это понял, воспринимал Азиза совершенно иначе: должно быть, он видел в нем доступного, красивого и соблазнительного мальчика.
Я припомнил и другие случаи, в которые были вовлечены какие-либо мужчины: мойщики в хаммаме, например; теперь мне стало ясно, какой вопрос обсуждали тайком мой отец и вдова Эсфирь. Вывод был очевиден: дядя Маттео любил представителей своего пола. Подобная наклонность у здешних мусульманских мужчин считалась в порядке вещей, похоже, здесь все были извращенцами. Но я-то хорошо знал, что на нашем более цивилизованном Западе люди вроде дяди подвергались насмешкам, презрению и проклятиям. Я подозревал, что нечто подобное должно быть и в почти совсем не цивилизованных странах, дальше на Востоке. Так что наверняка когда-то в прошлом у моего дяди уже случались неприятности, связанные с его порочными наклонностями. Я сделал вывод, что мой отец уже предпринимал попытки сломить извращенность брата, да и сам Маттео, несомненно, тоже пытался преодолеть свою натуру. Если это действительно так, решил я, тогда, возможно, еще не все потеряно и дядя не совсем уж конченый человек.
Ну и прекрасно. Я, со своей стороны, тоже приложу все силы, чтобы помочь ему измениться и исправиться. Пока мы ехали верхом, я не избегал дядиного взгляда, не отказывался разговаривать с ним и не пытался ехать отдельно. Я ничего не сказал о том, что произошло. Я даже не намекнул дяде, что посвящен в его постыдный секрет. Однако теперь я решил пристально следить за Азизом и не позволять ему бегать без присмотра под покровом ночи. Особенно по-отечески суровым я буду, если мы снова окажемся в зеленом оазисе. В подобном месте человеку хочется расслабиться, причем относится это не только к уставшим мускулам. И если мы снова окажемся в обстановке сравнительной свободы, то дядя вполне может счесть искушение непреодолимым и попытаться получить от Азиза больше наслаждения, чем он уже испробовал.
На следующий день, когда мы снова двинулись дальше на северо-восток по лишенной зелени пустыне, я был, как обычно, неизменно приветливым со всеми членами нашей компании, включая и дядю Маттео, и думаю, никто не догадался, что у меня на душе. Тем не менее я был рад, что всю тяжесть беседы взял в тот день на себя наш раб Ноздря. Видимо, чтобы отвлечься от собственных проблем, он трещал без умолку: начинал разглагольствовать на одну тему и тут же перескакивал на другую. Меня это вполне устраивало: я ехал себе молча верхом и слушал его сбивчивую болтовню.
Толчком же к долгим рассуждениям Ноздри стал следующий случай. Когда мы нагружали верблюдов, он обнаружил маленькую змейку, которая свернулась, чтобы поспать в одном из наших вьюков. Сначала Ноздря испуганно взвизгнул, а потом сказал:
— Должно быть, мы везли несчастное создание от самого Кашана. — И вместо того, чтобы убить змейку, он опустил ее на песок и позволил уползти. Когда мы отъехали, раб объяснил нам, почему он так поступил. — Мы, мусульмане, не питаем такого отвращения к змеям, как вы, христиане. Разумеется, мы не слишком-то любим их, однако не боимся и не ненавидим их так, как вы. Как сказано в вашей Священной Библии, змея есть олицетворение дьявола — Сатаны. А еще у вас существуют легенды об огромных змеях — чудовищах, которых вы называете драконами. Все наши мусульманские чудовища обязательно принимают облик либо человеческих существ — джинны и ифриты, — либо птиц (например, гигантская птица Рухх). Еще в нашей мифологии есть mardkhora: это чудовище, у которого голова человека, туловище льва, иглы, как у дикобраза, и хвост скорпиона. Обратите внимание: змея не упоминается.
На это отец спокойно заметил:
— Змея провинилась еще в давние времена, когда произошла та прискорбная история в садах Эдема. Так стоит ли удивляться, что христиане боятся ее и потому ненавидят и стараются убить при любой возможности.
— Мы, мусульмане, — продолжил Ноздря, — верим в то, во что должны верить. Именно змей Эдема завещал арабам их язык, поскольку специально изобрел его для того, чтобы заговорить с Евой и совратить ее. Потому-то арабский язык, как всем известно, наиболее изысканный из языков и на нем легко кого-либо уговорить. Разумеется, Адам и Ева, когда были одни, говорили на фарси, потому что это самый красивый из языков. А карающий ангел Гавриил всегда говорит на турецком языке, потому что он самый грозный. Однако, между прочим, я говорил о змеях, и совершенно очевидно, что именно то, как эти змеи извиваются, и вдохновило арабов на создание своей манеры письма, которую впоследствии переняли фарси, турецкий, синдхи и все другие цивилизованные языки.