Леньке позвонить, чтобы подъехал, что ли? Но ему час на машине ехать — через всю Москву, — а то и больше. Да и как позвонишь? Телефон-то в сумочке остался.

Герман, Герман, сволочь какая, почему каждый раз, когда проблемы, ты где-то далеко? Для чего эти слова — Жар-птица, Царевна, Принцесса, Ветерок, Темно-красная роза! — если тебя нет рядом, когда мне плохо? Пустые слова! Ты любишь слова, но слова — это только слова. Если бы ты был рядом, ничего такого не могло бы случиться. Взяли бы такси и уехали. И даже если пешком — шпана не посмела бы напасть на меня.

Посмотри-ка на свою подружку. Тебе больно за меня? Надругались над журавликом. Поломали крылья. Может, и не поломали еще, ноги, руки шевелятся, голова пройдет. Сейчас, сейчас наберусь сил и встану.

Подружка твоя — растерзанная, на холодном снегу. Как это нелепо! Кругом снег, темнота. Ты, наверное, плачешь, Герман. Не плачь. Я могу пошевелить ногой. Значит, нет перелома. Просто голова болит и сильно кружится. И слабость. Нет, ты не стал бы плакать, я знаю. Ты побежал бы за этой шпаной. Ты смелый, догнал бы их обоих… Не надо, Герман, не надо. Не беги за ними, лучше мне помоги, что же — я так и буду лежать здесь, беспомощная, да еще и на морозе? Мне холодно и страшно. Сейчас наберусь сил и встану.

Что это мне напоминает? Ах да, случай с тем дурачком из поезда. Клоун-имбецил. Глухонемой, который приставал к маленькой Викторин. Вот он хитро улыбается от уха до уха, слюни пускает — он счастлив. Я-то совсем беспомощная, а он руку уже запустил мне под юбку. Что за гадость, рука холодная и скользкая. Как ты смеешь, клоун? Это мое тело, что хочу с ним, то и делаю. Нет сил пошевелиться. С Викторин такое не случилось бы, у нее оберег есть, „куриное божество“. Что это я, о чем? Брежу, что ли? Кто такая Викторин? Какой-то старинный вагон, газом воняет, перепрелым мусором, тухлой курятиной. Что это мне мерещится? И дядя этой Викторин в гробу. Лицо неподвижное, бледное — в точности как у того дурачка. От дяди и клоуна волнами расходятся тишина и ледяной покой. Нет, это мне все кажется, с чего это я дурачка глухонемого испугалась?

Конечно, ничего страшного. Просто сердце сжимается, и очень плакать хочется. Тем более что это не дядя неизвестно откуда взявшейся девочки — это бабушка моя! Бабуля, почему ты меня покинула? Нам вдвоем так хорошо было! Конечно, я маму очень люблю. Мама умная и тоже меня любит. Но мама далеко, она в Новом Уренгое. У нее семейное счастье, она с отчимом. И отчим любит ее. С ними мой брат Гумар, сводный брат, он тоже хороший. А папа жив, у него другая семья. Он никогда мной не интересовался. А мы с ним очень похожи — я могла бы стать „папиной дочкой“. Если бы где-нибудь шли вместе, все говорили бы: „Папина дочка!“ Но не судьба. Нет у меня отца.

Вот я и выпорхнула из гнезда. Решила, что пора. И они все тоже так решили. Наверное, их это устраивало. Я уехала к бабушке в Пермь. Учеба на филфаке, спорт. Меня сразу взяли в команду мастеров. Хорошая обводка и прыжок. Я из-за этой обводки чуть кособокой не стала, хорошо, что вовремя бросила — зачем мне баскетбол? Но у меня тогда неплохо получалось.

С бабушкой мы душа в душу жили. Вот она лежит. Не как придурковатый дядя этой самой Викторин, ничего плохого сказать о нем не хочу, пусть земля ему будет пухом. Может, он и не придурок. Просто какой-то застывший, неподвижный, будто никогда и не был живым. А бабушка лежит словно живая. Только бледная очень. И даже улыбается мне. Будто говорит: „Ничего не бойся, Анастасьюшка (она меня так называла), все у тебя будет очень даже распрекрасненько. Вот только зря ты это самое сотворила с Гумаром, братиком твоим. Нехорошо это, да Бог вам судья“. „Бабушка, бабуля, бабулечка, ты заставляешь меня краснеть. Зачем ты об этом? Все в жизни бывает. Его девушка бросила, он так плакал. Я пожалела его. Вот и получилось. Ни на что это не повлияло. Договорились с ним не вспоминать прошлое. Это ведь такая ерунда. Мы с ним очень любим друг друга, как брат и сестра. Мы и сейчас хорошие брат и сестра“.

Лежит и улыбается, бабушка моя, она все мне простила. Простила и никому не сказала. Как я тогда плакала. Бабулечка, зачем ты ушла так рано? На кого ты меня оставила?

Не смогла я больше жить в той квартире, в ней холодно и неприютно. Потому и перевелась в Москву. Филфак бросила, сама уже английский язык подтягивала, преподавателя брала. Пошла в институт телевидения, потому и работала потом в этой сфере, на TV. Квартиру пришлось снимать. Вот и началась моя совсем-совсем самостоятельная жизнь. Самостоятельная и непростая, временами даже тяжелая.

Почему рядом с бабушкой эта филиппинка Рената? Такая же бледная, как бабушка, и плачет. О чем плачешь, глупышка? Будто для тебя это что-то значит — вас там в двенадцать лет проститутками делают в массажных салонах. Могла бы и отказаться, но хотела заработать, вот и не отказалась, все просто. Не надо усложнять. Каждый сам делает свой выбор.

Что это я разлеглась тут, как последняя дур-р-ра? Все думаю да переживаю. Конечно, как я могла устоять на таких каблуках, еще и на льду, когда сумку вырывали? Да еще немного того… навеселе. Надо было на фуршете не засиживаться, пораньше уйти. И не пешком до метро, а на такси, как белая женщина. Ах, напали, ах, напали, сумочку у девочки отняли! Ах-ах! Плохо, что отняли. Деньги, документы, ключи от квартиры. Спокойствие, мисс Вселенная, спокойствие — чему тебя учили на духовных практиках? Что мастер говорил? Не смотри назад. Вперед, только вперед. Надо идти вперед. Вставай, вставай, Ана, ничего с тобой не случилось. Все цело. Ну, голова кружится. Ну, бок и колено. Заколку не могу найти — куда она полетела в темноте? Поднимайся, поднимайся, принцесса.

Кто-то подходит, бежит, спешит — вроде приличный парень».

— Девушка, вам помочь?

— Спасибо большое, — Ана изобразила подобие улыбки. Белое, осунувшееся лицо, на щеках черные полосы от потекшей туши, волосы растрепаны.

— Меня ограбили, ни копейки в кармане, телефона нет. И ключи от дома… там, в сумочке.

Ана с трудом поднялась, выпрямилась в конце концов во весь свой немалый рост. Плюс огромные каблуки. Юноша с удивлением смотрел снизу вверх на растрепанную и измазанную, но все равно восхитительную великаншу.

— Вы целы? Не волнуйтесь, я доведу вас до метро и дам жетон. От метро до дома доберетесь? А что же с вашими ключами делать?

— Ничего, я позвоню Владику, хозяину квартиры. Слава Богу, он в Москве, у него есть второй комплект. Владик не откажет, подвезет ключи. Позвольте позвонить с вашего телефона? Ну, все в порядке, Владик на связи, подъедет к моему дому, на улице не останусь. Как вы думаете, я долго лежала здесь?

— Не знаю. Я шел по Тверской и с перекрестка заметил, что вы лежите, а какие-то два парня убегают. Они были уже довольно далеко, скрылись вон там, за углом. Я сразу к вам. Думаю, вы лежали не больше минуты.

— Мне казалось, целую вечность.

Потом был растерянный Владик, слова, много слов.

Все разрешилось. В квартиру она попала. Постепенно привела себя в порядок. Серьезных документов в сумочке не было. Позвонила, кредитные карты заблокировала. Основные деньги на картах сохранились, есть на что жить. Но страх остался.

Разделась. Долго стояла под горячим душем. Легла прямо в халате под одеяло. В голове вновь крутились детали происшествия. Позвонил Герман. Отвечала односложно, не хотела говорить о случившемся.

Засыпая, увидела себя вдруг далеко отсюда, в Оренбурге. Опять стало страшно. Она лежала на мостовой в совершенно незнакомом месте. Прямо на заледеневшем тротуаре. И это была не она, а Векшин. Миша Векшин, большой, полный, румяный, с аккуратной бородкой и длинными русыми волосами. Миша, конечно, Миша. И все-таки это была она. Она была сама по себе и все-таки была Векшиным. Миша хорошо знал Оренбург, родился там и вырос, но этот район города был ему незнаком. Он (она) лежал (лежала) на земле, мороз — больше двадцати градусов, голова болит, нет сил подняться — знакомые ощущения.