Я еще никогда не видел таких молодых профессоров. Было ему лет тридцать пять — сорок: выглядел он куда моложе дяди Егора. Над правой бровью у него вился широкий шрам. Он пересекал высокий шишковатый лоб и терялся в густых пепельно-серых волосах — наверно, когда-то они были черными. Лицо у профессора было строгое и озабоченное, а губы — толстые и добродушные. И когда он читал историю моей болезни, он шевелил ими точь-в-точь, как Алешка Вересов, когда мы решали задачку по алгебре.

Никаких очков Федор Савельевич не носил — с такими глазищами, как у него, они, наверно, ни к чему.

Наконец Сокольский отложил папку с моими бумагами. «Сейчас будет задавать вопросы, а потом осматривать», — подумал я. Но вместо этого он подошел к окну, побарабанил пальцами по стеклу, по которому стекали струйки дождя, и ни с того ни с сего сказал:

— А в Японии, Сашка, сейчас ночь. Начало двенадцатого. И, наверно, тоже идет дождь. Такой же, как у нас, — мелкий, холодный… Рыбаки домой вернулись. Усталые, угрюмые. А море шумит, шумит… — Федор Савельевич зябко повел плечами и вздохнул. — У тебя как с учебой? Сам дома занимаешься?

Он взял с тумбочки раскрытую алгебру и начал рассеянно листать ее.

— Почему сам? — ответил я. — У меня друзей много. Весь 7-ой «А». Вот даже сегодня Венька приходил. Он мне алгебру объяснил.

— А это кто такой? — заинтересовался Федор Савельевич.

— Это Венька-то? Он председатель совета отряда. И капитан футбольной команды. Вот как-то здесь, на пустыре, игра была, я из окна видел, так он сам штук пятнадцать голов забил, — похвастался я за Веньку.

— Неужто пятнадцать? — брови у профессора круто взлетели вверх.

— Правда, правда, — заверил я его. — А Алешка только три.

— И с каким же счетом окончилась игра?

— 19:13 в нашу пользу.

— В вашу, говоришь? — громко засмеялся Сокольский. — Это хорошо, что в вашу.

— Хорошо, — вздохнул я и спросил: — Федор Савельевич, а в Японии вы много детей вылечили?

Сокольский так нахмурился, что у него покраснел шрам над бровью. Тяжелые воспоминания, видимо, вызвал у него мой вопрос.

— Много, Саша, очень много, — глухо сказал он. — Только не всех, брат, вот что горько.

Я прикусил губу: не нужно было задавать этого вопроса.

Профессор посмотрел на меня, сжал кулаки и быстро прошел по комнате.

— Но теперь, Сашка, дети больше не будут болеть этой страшной болезнью. Понимаешь? Никогда. Мы уничтожаем ее. Это очень нелегкое дело, но оно идет к концу. Полиомиелит исчезнет, как исчезли черная оспа, чума и другие болезни. Вот так. А сейчас мы начнем воевать за тебя. И я, и твой Венька, который по пятнадцать голов забивает, и эта алгебра, и дядя Егор, что смастерил тебе такую хитрую доску. Только воевать нам придется долго, я тебе это сразу говорю, и ты должен набраться мужества. Обыкновенного, понимаешь, человеческого мужества. Ну, а там… Я, конечно, не обещаю, что через несколько лет ты станешь чемпионом по бегу или капитаном футбольной команды. К сожалению, пока это не в наших силах. Ты заболел в позднем возрасте, и первый период болезни был упущен. Да и вообще протекает она у тебя тяжело. Но все-таки мы ее победим. Победим? — И Федор Савельевич положил мне на плечо свою тяжелую руку.

— Победим, — хрипло ответил я. — Обязательно победим!

Сокольский крупно зашагал по комнате, большой и сильный, а мама сидела, забившись в угол дивана, и с надеждой смотрела на него, а слезы одна за другой быстро скатывались по ее щекам. И тетя Таня, которая неизвестно когда зашла в нашу комнату, молча гладила ее по руке.

Осмотр был недолгим и совсем не утомительным — не то, что в больнице. Федор Савельевич выписал целую кучу лекарств и сказал, что дважды в неделю мне нужно ездить в институт. Там мои ноги будут лечить новыми препаратами. В эти дни за мной будут присылать его машину.

— Но я хочу, чтобы ты запомнил: лекарства, массаж, лечебная физкультура — это не самое главное. Самое главное — чтобы тебе очень хотелось поправиться, победить свою болезнь. Понимаешь? Очень хотелось! А по-моему, это так и есть.

И он ласково взлохматил мне волосы. И рука у него была совсем не холодная, а теплая и мягкая. И откуда это я взял, что она холодная?

Ракета никуда не улетела

Все новые лекарства, в том числе знаменитый галантамин, которым меня лечат в институте, пока помогают мне очень мало. Правда, Федор Савельевич ходом лечения доволен, но мне от этого не легче. Я и сам не собираюсь стать чемпионом по бегу или капитаном футбольной команды, но неужели мне так и придется всю жизнь пролежать привязанным невидимыми веревками к этой проклятой постели? А если нет, то сколько еще это может длиться? Год? Два?

— К весне начнешь ходить. Правда, пока на костылях, но начнешь, — уверенно сказал Сокольский во время последнего осмотра.

Как трудно в это поверить! Ведь я почти не чувствую ног.

Меня очень тревожит мама. С каждым днем ей становится все хуже. Она осунулась, стала раздражительной и злой и ни за что ругает меня. Она перестала ходить на работу, целыми днями слоняется из угла в угол и часто плачет. Когда она поворачивается ко мне, глаза у нее пустые и страшные.

Оживает она только тогда, когда приходит дядя Петя. С каждым днем я ненавижу его все сильнее и сильнее. Зачем он ходит к нам? Что ему надо?

Он пьет чай и вытирает краем полотенца пот с приплюснутого лба.

— Все эти профессора — одна только видимость, — хрипло говорит он и буравит меня холодными, как ледышки, глазами. — Что они разумеют в человеческом организме? Вот у нас в селе святой брат Маврикий — это, скажу я тебе, профессор. Божьим словом да святой водичкой от всех хворостей лечит. Народ к нему валом валит, никого милостью своей не обходит. Враз из любого сатану изгоняет.

Дядя Петя хлюпает носом, тоненький голосок его начинает дрожать, он смотрит на мать тяжелым упорным взглядом, и она пригибается к столу. Довольный, он растягивает в улыбке мокрые губы, резко поворачивается ко мне и торжественно говорит:

— Надо и тебя, Александр, к нему везти. Одна надежда на него. Крещение примешь, от суеты богопротивной отрешишься, — он кивает на книги, сложенные на тумбочке, — и явит тебе господь милость свою. Так-то, брат Александр.

Я отворачиваюсь к стене — говорить с ним мне не хочется. «Чтоб ты под трамвай попал, зараза!» — с тоской думаю я. Но назавтра он приходит вновь и вновь о чем-то толкует с матерью, и они вместе листают библию — две угрюмые тени огромными черными пауками медленно колеблются на белой стене.

Несколько раз к нам приходили с маминой фабрики. Увидев кого-нибудь в окне, она тут же ложилась в постель, жаловалась, что заболела. Я слушаю ее, и мне становится противно. Сколько раз она мне говорила, что библия учит — не лги, не обманывай, а сама… Хочется закричать, что она врет, что ей непременно нужно на фабрику, к людям, потому что, когда она работала, она не была такой, но я сжимаю зубы: ведь это моя мама! И люди уходят, на прощание озабоченно спрашивая, не надо ли чем помочь, и желая ей поскорее поправиться.

Ребята бывают у меня каждый день, а Венька даже два раза в день. Утром, торопясь в школу, он останавливается у нашего окна и, заложив пальцы в рот, оглушительно свистит. Я подтягиваюсь на руках и выглядываю, он машет мне и убегает.

Побывали у меня и учителя. Мне очень понравилась учительница русского языка Анна Петровна и математик Григорий Яковлевич, наш классный. Ребята втихомолку зовут его «плюс на минус». Он проверил все мои тетрадки по алгебре и геометрии и расставил в них большущие жирные тройки, четверки и пятерки. И ни одной двойки. А потом два часа гонял меня по всему учебнику, покручивая на пальце свое пенсне на черном шелковом шнурочке, и еще здорово отругал за то, что я подзабросил устный счет.

Григорий Яковлевич ругал меня, а на голове у него смешно вздрагивал седой хохолок:

— Можно подумать, что я никогда не был в вашем возрасте! (Интересно, он всех называет на «вы» или только меня?) Мальчишки, бредят космическими кораблями, мечтают строить обитаемые искусственные спутники и не умеют быстро помножить в уме двузначное число на 101. Это же просто обсурд. Нет-нет, прежде чем лететь к звездам, нужно научиться считать. Да, считать! Между прочим, Юрий Алексеевич Гагарин и Герман. Степанович Титов очень любили математику. Вы не согласны?