Скрипнула дверь, я открыл глаза. Снова вошел дядя Петя. В левой руке он держал огромный ломоть хлеба с розоватым салом, в правой — большой складной нож. У меня тут же заныло в животе. Я постарался незаметно сглотнуть слюну, но это мне не удалось: дядя Петя смотрел на меня в упор маленькими тусклыми глазами.

— Ну как, еще не передумал? — насмешливо спросил он и аккуратно отрезал ножом кусочек сала.

Я сжал зубы и отвернулся к стене. Он отправил сало себе в рот и начал громко чавкать. Меня стало мутить. Ел он долго и неторопливо, сало пахло чесноком и перцем, и нестерпимо вкусным был запах хлеба. Я натянул на голову одеяло, чтобы не слышать этих запахов, но они проникали сквозь него, как проникало чавканье дяди Пети. Кончив есть, он щелкнул ножом и ласково сказал:

— Ну-ну, полежи, подумай. А я пойду Мурзу покормлю. Тоже живая тварь, пищи просит.

Я даже не повернулся. Я лежал, закрыв глаза, и считал до тысячи — пытался заснуть. В конце концов это мне удалось.

Проснулся я оттого, что почувствовал, как кто-то тормошит меня за плечо. Открыл глаза — мама. Боязливо оглядываясь на закрытую дверь, она пихала мне под одеяло два больших ломтя хлеба с маслом.

— Поешь, Сашенька, поешь, милый, — шептала она, а из глаз у нее — кап-кап — непрерывными цепочками катились слезы.

Спросонья я схватил мягкий, душистый хлеб и поднес ко рту. И сразу все вспомнил. Я приподнялся и положил хлеб на кровать. И, глядя маме прямо в глаза, сказал:

— Не возьму. Ничего не возьму. Лучше не носи.

Несколько раз еще, когда бабка и дядя Петя выходили из дому, мама пыталась меня накормить. Но я ничего не мог взять из ее рук. Она меня предала. Предала этому гаду, дяде Пете. Не буду! Лучше умереть.

Я ничего не брал в рот несколько дней. И каждый день дядя Петя заходил ко мне, устраивался на сундуке и ел. Ел долго-долго — и куда только в него лезло! Однажды он привел в дом Мурзу и стал кормить ее возле моей кровати. Собака грызла кости, а дядя Петя довольно посмеивался и спрашивал:

— Не надумал еще? Ну, думай, думай, мне спешить некуда.

В пятницу я уже не накрывался от него с головой одеялом. Мне совсем не хотелось есть. Во рту было сухо, голова болела так, что я не мог ее повернуть. Снова вспыхнули боли в пояснице.

Сколько я еще смогу продержаться? День? Два? Но я знал, что скорее умру, чем покорюсь дяде Пете. И я бы не отступился. Но в субботу вечером мама опустилась на колени возле моей кровати и чуть слышно сказала:

— Саша, пожалей меня. Прими крещение, сынок. Откажешься — прямо сегодня руки на себя наложу. Нет мне больше жизни, не могу я.

Я повернул к ней голову, и нестерпимая боль захлестнула меня. Мама смотрела на меня сухими бездонными глазами, руки у нее бессильно повисли, а лицо застыло и было серым и страшным. Я не боялся умереть от голода, но здесь я струсил. Не знаю, поймут ли меня когда-нибудь ребята, простят ли? Но мне так жалко стало маму, что я прикусил губу, чтобы не закричать. Не может быть, чтобы в конце концов она не увидела, сколько горя принес нам дядя Петя.

— Хорошо, — с трудом прошептал я, — делай что хочешь.

Меня крестили в воскресенье, когда вся община собралась на одно из первых после нашего приезда: молений. Посреди комнаты поставили что-то вроде большого корыта — это называлось купелью, мама взяла меня на руки и окунула в тепловатую воду. А дядя Петя протянул над бочкой руки и пискливо сказал:

— Крестится раб божий Александр…

Все стояли вокруг на коленях и читали молитвы. И были страшно довольны, что еще одна «грешная душа пришла к богу», и хвалили дядю Петю, который помог мне найти «истинный» путь.

Они молились, а я был готов сгореть от стыда. «Крестится раб божий…» Нет, я не раб! Я никогда не буду рабом. Ни у людей, ни у бога! Мне надо только вырваться отсюда вместе с мамой, только вырваться! И тогда я обо всем расскажу Веньке, Алешке, Томе… Они поймут меня, они поверят мне.

Катерина

Сегодня на моленье какая-то тетка притащила с собой девочку лет двенадцати. Я вижу ее впервые, хотя тетка у нас уже бывала. На ногах у девочки грязные резиновые сапоги. Она сидит на самом краешке моей постели и ногами не достает до пола. Сапоги у нее то и дело соскальзывают, и она испуганно болтает ногами, чтобы не дать им упасть.

Иногда, когда ей кажется, что я на нее не смотрю, девочка бросает на меня из-под длинных, чуть загнутых ресниц быстрый взгляд, но раскосые глаза ее равнодушны и словно запорошены тоненьким слоем серого пепла. Перемазанные чернилами руки в красных, словно от ожога, пятнах лежат на коленях. Лицо у девочки строгое и скучное, как у маленькой старушки.

Медленно тянутся минуты. Жарко. Люди сидят плечо к плечу. Удушливо пахнет воском, от оплывающих свечей к потолку ползет сизый дым. Бабка вопросительно смотрит на дядю Петю, он молча кивает ей: все уже в сборе. Тогда она выходит в сени и долго лязгает там запорами. Женщины перестают шептаться. У девочки соскальзывают сапоги и мягкими лягушками шлепаются на пол. Она нагибается, чтобы подобрать их, но тетка шикает на нее сквозь редкие, выкрошенные зубы, и девочка замирает, так и не успев выпрямиться и обуть сапоги.

Дядя Петя выходит из-за стола и торжественно говорит:

— Слава нашему господу, дорогие наши братья и сестры во Христе, что господь милостью своей даровал нам быть на сем месте и благодарить и славить творца неба и земли, который доселе сохранил жизнь нашу и дарует нам научиться от слова его.

Он переводит дух, дергает себя за тугой воротничок и начинает читать евангелие. Читает долго и уныло, тоненький голос его звенит и чугунной тяжестью плавает в духоте: Его сменяет «брат» Гавриил. Он объясняет все, что прочел дядя Петя, и от этого все становится еще туманнее, непонятнее и страшнее. Потом старик становится на колени. И всех точно ветром сдувает со скамеек и табуреток, все начинают петь какую-то молитву, закрыв глаза и прижимая к груди сложенные руки.

Молитву они поют на мотив «Подмосковных вечеров», и это так странно, что просто не знаешь, что делать: смеяться или плакать.

Девочка тоже спрыгнула с кровати и стала на колени. Но ей, наверно, жалко было нового платья в синие горошины, и она чуть приподняла его. И слов молитвы она, наверно, еще не вызубрила, потому что все время тянула одно и то же: «Ох ты, господи, ох ты, господи, ох ты, го-о-о-о-споди». Как попугай. А голос у нее был чистый и звонкий, и я подумал, как здорово она пела бы в школьном хоре. Интересно, там она поет?

Я нагнулся и дернул девочку за тоненькую косичку. Я уже хорошо знал, что если все эти «братья» и «сестры»., завелись, то ты их хоть кипятком ошпарь — не заметят. Девочка вздрогнула, словно ее ударили, но не оглянулась. Она прижимала к лицу ладошки в чернильных пятнах, один чулок у нее сполз, а другой был рваный, и из дырки, выглядывала желтая пятка.

Я дернул сильнее. Девочка сердито оглянулась и, не отнимая рук от лица, прошептала:

— Чего тебе?

— Идем ближе, дело есть, — шепотом ответил я.

— Нельзя, мамка прибьет.

— Да она не заметит, — успокоил я ее. — Смотри.

— И спаси, и помилуй нас, — исступленно выкрикивала ее мать, раскачиваясь взад-вперед и протягивая к потолку руки с растопыренными пальцами. И такая надежда была в ее голосе, такое ожидание чуда…

Посмотрев на мать, девочка тоже сообразила, что ей сейчас не до нас, и, подхватив подол, на коленках переползла ко мне поближе.

— Как звать тебя?

— Катерина, а что? — шепотом ответила девочка и скосилась.

— А меня Сашей. Слушай, ты в школу ходишь?

— Хожу, а что?

— В какой класс? В пятый?

— В седьмой, а что?

— Чего ты чтокаешь, как сорока, — разозлился я. — Говорить не умеешь?

— Умею, а что?

Тут Кате показалось, что мать оглянулась на нее. Она быстренько сунула лицо в ладошки и снова затянула: «Ох ты, господи…»

— У вас в школе интересно? — спросил я.

— А что там интересного? — Катя круто повернулась ко мне. — Дразнятся все. Вчера Танька Копылова залезла на парту и кричит: «Один глаз на Кавказ, а другой на север». Интересно, да?