Наконец люди начали приходить в себя. Они тяжело дышали, вытирали пот, поправляли платки, стягивали порванные рубахи. Женщина подхватила с пола своего ребенка и начала его укачивать. И только моя мама лежала ничком на полу и выкрикивала какие-то жуткие слова: «тала», «лата», «латата». Я уже знал, что это назывались «беседовать с богом на ином языке». А старик переводил эти слова на «понятный» язык.
Бедная моя мама… Еще несколько таких «бесед» — и она совсем заболеет. А я ничем не могу ей помочь.
— Поднимите ее, — приподнявшись на руках, кричу я. — Что вы делаете?!
Люди растерянно оборачиваются ко мне. Катя проталкивается вперед и поднимает маму.
Но дядя Петя хватает девочку за плечо и отбрасывает к порогу.
— Не тронь, — свирепо говорит он Катьке. — За него, несмышленыша, просит она бога, — и он пальцем показывает на меня. — Чтобы вылечил его господь, дал силу ногам его и веру душе.
Вскоре мама приходит в себя. Она поднимается с пола и бессильно садится в угол. Все тело ее вздрагивает….
Дядя Петя ставит на стол поднос.
— А теперь жертвуйте, братья и сестры, на дело божье кто сколько может, — ласково говорит он. — Оскудел наш молитвенный дом, надо его в надлежащий вид привести.
На поднос летят смятые, грязные бумажки. Дядя Петя зорко следит за тем, кто сколько кладет.
— А ты, сестра Алена, — подходит он к Катиной матери, — чего свою лепту не вносишь?
Алена съежилась, на ее щеках вспыхнул жаркий румянец.
— Нету, брат Петр, денег у меня, ни гроша нету, — растерянно говорит она. — Вчера вот на последние Катьке платье купила. Большая ведь девка уже, а одежонки никакой, всю дорвала.
Дядя Петя грозно нахмурился.
— О мирском думаешь, Алена, о боге забываешь. Беса тешишь, губишь душу свою и дитяти своего. Смотри, гореть вам обеим в геенне огненной. Близится день страшного суда, скоро затрубят ангелы в золотые трубы. Что тогда скажешь?
Алена затряслась и полезла за пазуху. Она вытащила смятую пятирублевую бумажку и положила ее на поднос.
— Прости ты меня, грешную, за ради бога, брат, — заплакала, она, целуя волосатую дядину руку. — На валенки ей собирала, бес попутал. Душу пусть спасает и босиком проходит.
— Бог простит, — смягчился дядя Петя. — А говоришь ты истинно. Всем помнить надо: там, — показал он пальцем в потолок, — ждет нас вечное блаженство средь кущ небесных, и молить господа должны мы, чтоб скорее прибрал он нас, грешных, в царствие свое.
Тетка Алена размазала по лицу слезы и дернула Катю за руку:
— Пошли.
Пошатываясь, цепляясь ногами за скамейки и табуретки, люди начали расходиться. После них остались зашарканный пол, кислый овчинный запах и горка смятых денег на подносе.
Мать сидела на скамейке, прижав кулаки к груди, и всхлипывала. Дядя Петя повернулся к ней.
— Убирай, — коротко приказал он, и мать бросилась к кровати. Она перенесла меня, загремела ведром: начала мыть пол.
Дядя Петя и старик сидели за столом и тихонько шелестели бумажками: считали деньги.
О чем свистел самовар
Утром я проснулся от тихого и протяжного посвиста зеленовато-желтого с глубокой вмятиной на боку самовара. Когда он закипал, то всегда свистел сипло и грустно.
Серый, пасмурный, сочился сквозь забрызганные грязью стекла день. Ветер гонял по двору золотистую солому и ерошил перья на воробьях, которые целой стайкой копались в ней. Перегоняя друг друга, к лесу спешили лохматые облака. Они стлались над самой землей и клочьями сырой грязной ваты повисали на зеленых ветвях сосен и елей. По дороге растекалась грязь, застывая острыми тусклыми бугорками. Ее взрывала глубокая колея: на днях по дороге проехали тяжело груженные машины, повезли кирпич, доски, бревна. Мама говорила, что в Сосновке новую школу строить начали.
Мама уже ушла на работу, бабки тоже не было слышно. В большой комнате за стеной чаевничали дядя Петя и старик, которого я узнал по частому глухому кашлю. Старик тихонько позванивал в стакане ложечкой.
Я закрыл глаза, чтобы попробовать снова уснуть. Больно уж хороший сон перебил мне мятый самовар: будто собрались к нам на сбор ребята из 7-го «А» и я им свой «секрет» открываю — ракету показываю. И все охают и восхищаются, особенно Венька.
— Расскажи, — кричит, — как ты такое чудо сделал?
И как раз в эту минуту я проснулся. И не успел рассказать, как строгал березовую чурку, как гнул вместе с Ленькой серебристую жесть. Хорошо бы заснуть снова, чтобы весь сон начался сначала!
Но тут я услышал такое, отчего сразу забыл и про сбор, и про Веньку, и про ракету. Говорил дядя Петя, тоненько и зло:
— Несправедливо, брат Гавриил, поступаешь, не по-божески. В прошлый раз больше половины прикарманил и в этот норовишь. Так ить я по миру пойти могу: на хлеб насущный не хватит.
— Не пойдешь, — лениво возражал старик, громко прихлебывая чай. — И бога ты в эти дела не вмешивай, не поминай всуе имя его. А деньгу гони: богу — божье, а кесарю — кесарево. Так-то; голубчик.
— Не дам, — взвизгнул дядя Петя. — Хоть режь, хоть коли — не дам. За что же я дом-то сдаю, неудобства терплю? Треть получай, а больше и просить не моги.
— А на что мне тебя резать-то, мил человек? — ласково ворковал брат Гавриил. — Вот наговоришься ты вдосталь, а я пойду куда надо, шепну словцо — и нет тебя, раба божьего Петра. Понял? — Старик заговорил тише, но голос его стал сухим и жестким. — Да ты сиди, сиди, не хватайся за стакан-то, горячий больно, руки обожжешь.
На несколько минут в комнате установилось молчание. Было слышно только, как хрипло, с придыхом сопел дядя Петя да посвистывал, захлебываясь паром, самовар.
Старик опять зазвенел ложечкой.
— Вот так-то и лучше, голубок, — затянул он ровным масляным голосом. — А идти я никуда не пойду, ты не бойся. Ишь, сердешный, аж сбелел весь. Одной мы с тобой веревочкой связаны, по гроб ее не развязать. Но и порядка рушить тебе не дам. Вот помру, все тебе оставлю, в могилу с собой не понесу. А теперь — ни-ни.
— Как же, очень ты спешишь помирать, — ядовито сказал дядя Петя. — Раньше нас на тот свет отправишь.
— Все мы в руках божьих, и воля его, кого к себе раньше призвать, — смиренно ответил старик и потянул из блюдечка чай.
Дядя Петя захрустел бумажками.
— И зачем тебе, брат Гавриил, денег столько? — помолчав, недоуменно спросил он. — Одинок ведь, зельем не балуешься, а за рупь человека удавить готов.
— И удавлю, — ласково согласился старик. — И ты удавишь, и я удавлю. А деньги мне на святое дело нужны. Продавщица Низковского сельпо растрату сделала. Промотала казенные денежки, а сейчас в пору в петлю лезть. Вот мы ей и подкинем, покроем ее грех. И придет она к нам дорожкой ровной. А это, брат Петр, великое дело. Служба у нее такая, весь день меж баб. Одной святое словцо скажет, другой шепнет, глядишь, и поболе станет божьих овечек в нашем стаде.
— А ты их и острижешь, — довольно захихикал дядя Петя. — Ох и хитрый же ты, брат Гавриил! Золотая у тебя голова, хоть и плешивая, а золотая.
— Ты мою плешь не трогай, — обиделся старик. — Я дело говорю. Только дело это далекое. Когда там рыбка клюнет, а мошна моя совсем опустела. С энтих вот, — он пошелестел на столе бумажками, — не шибко разживешься. Мало стали жертвовать люди, мало. Да и самые, богатые отошли. Манька Спиридонова, скажем, или там Илья Гурнов. Теперь его в молитвенный дом на веревке не затянешь, шибко грамотным стал. А от тех, кто остался, много ли соберешь?
И опять тяжелое, как облако за окном, повисло в комнате молчание. Даже самовар не нарушал его, весь изомлел паром.
Дядя Петя встал и осторожно направился к моей комнате. Я натянул на голову одеяло и замер. Он приоткрыл дверь, посмотрел на меня так, что даже под одеялом оцарапал своими маленькими прищуренными глазками, и вернулся назад.
— У меня тут мысля одна есть, — зашептал он, и я прижался ухом к холодной стене, чтобы лучше расслышать его слова. — Поубавилось в народе веры, это ты правильно говоришь. Надо кровью стадо наше от грехов суетных очистить, чтобы трепет всем внушить перед всевышним. А то заглохла община наша, пока меня здесь не было, ни видения, ни чудесного исцеления никакого… Надоедает людям одни и те же молитвы тянуть да криком изводить себя, сам понимаешь.