— Потом г-н министр прибегнет к своему обычному ораторскому приему, то есть торжественно даст честное слово, что он говорит правду, а что его противники нагло лгут.

— Тогда в «National» появится новая статья с прибавлением неопровержимо достоверных бумаг.

— И министр иностранных дел остолбенеет: изобличение во лжи будет подкреплено официальной бумагой с его собственноручной подписью. И он, как всегда, когда бывает уличен во лжи, нисколько не смутится. Напротив, он со страданием пожмет плечами и скажет, что по лаю узнает вздорные, пустые сплетни враждебной партии; потом с величественным презрением объявит, что для королевского министра унизительно не только оспаривать их, но даже замечать, до того они смешны, отвратительны и бесстыдны.

— Превосходно! Превосходно, милейший г-н Дюкормье! Портрет написан мастерски, он точно живой. Но, несмотря на опровержения отважного министра, нанесенный удар будет смертельным, и высокомерная особа не сможет устоять перед криками негодования, которые поднимутся в печати. Он подаст в отставку.

— Дипломатические интересы государства выиграют вдвойне: французский посланник в Англии останется на своем посту, с которого упомянутый министр хотел его столкнуть, и потом, — прибавил многозначительно Дюкормье, — во главе министерства иностранных дел встанет государственный человек, известный своим политическим гением и высоким происхождением.

— Г-н Дюкормье чересчур снисходителен к государственному человеку, на которого он намекает, — отвечал князь со скромной и кокетливой улыбкой. — Единственной заслугой этого человека можно считать его любовь к славе и достоинству Франции, которая побудит его встать во главе министерства иностранных дел, если место окажется свободным. И тогда, за отсутствием гения, он повергнет к стопам короля неизменную преданность к его особе и его политике.

— Осмелюсь не разделять вашего мнения о государственном человеке, на которого я имею честь, действительно, намекать. Я высказал не свой взгляд на его политический гений. В моем скромном положении, князь, восхищаются молча. Но в Лондоне мне часто приходилось слышать, как дипломаты различных иностранных дворов оценивали этого государственного человека; и поэтому мои слова — эхо Франции и даже Европы.

— В самом деле? Ну, так что же говорят о нем?

— Если бы его не любили так, то ненавидели бы.

— За что?

— Да за то, князь, что он очень опасен как искусный, ловкий дипломат. Но, с другой стороны, все, хотя немного знающие его, говорят, что он скрывает неоспоримое превосходство под изящной учтивостью и одерживает верх над противниками так милостиво, что очаровывает даже побежденных им.

«Что за бессовестный льстец этот плут! — подумал князь. — Он малый на все руки и может мне пригодиться. Я не ошибся. Но пощупаем его еще».

— Вы так ослеплены на счет этого человека, любезный г-н Дюкормье, что я не стану опровергать ваше слишком лестное предубеждение и перейдем лучше к делу.

— То есть?

— То есть, грубо, попросту говоря, не кажется ли вам, что наш государственный человек и его друг, французский посланник в Англии, в этом заговоре против министра ведут себя… вероломно?

— Князь, польза государства все оправдывает, и, кроме того, в общественных и частных делах один неуспех достоин порицания и порицается.

— Это растяжимый принцип…

— Да, растяжимый, как человеческая совесть.

— Следовательно, ваша совесть… довольно широка, любезный г-н Дюкормье?

— Да, князь, уже потому, что я взялся за дело, приведшее меня сюда, и вся гадкая сторона падет на меня одного, так как от меня могут отречься, и я буду обвинен в злоупотреблении доверием, в похищении депеш. Но народная пословица говорит: риск — благородное дело.

— Повторяю, вы пойдете далеко, очень далеко, г-н Дюкормье! Я знаю некоторых, не с такими природными качествами, как у вас, и начавших с более низкой ступени: они с помощью преданности и умения хранить тайны взобрались очень высоко. Вся суть в могущественном покровителе, и вы сумеете его найти. Это в скобках. Что касается нашего дела, то мне надо нынче и завтра подумать, когда удобнее выбрать момент и начать действовать. Но иногда я спрашиваю себя, к чему мне принимать деятельное участие в делах, ставить себя в зависимость? В мои годы нужен отдых, независимость!

— Князь, вы принадлежите не себе, а родине.

— Да, она удивительно признательна за это! Очень-то она смотрит на жертвы, которые ей приносят!

— На нее следует смотреть как на неблагодарное непокорное дитя, хлопотать об ее благе вопреки ей самой и не обращать внимания на ее ребяческий ропот.

— Ах, мой милейший, ничто не заменит покоя и независимости. Не знаю почему, но с некоторого времени я колеблюсь — воспользоваться или нет вероятными выгодами нашего заговора. Он, конечно, приведется в исполнение, потому что я от души ненавижу министра и хочу, чтобы Морваль оставался посланником в Лондоне. Но самому мне как-то не хочется браться за дела. Однако я ничего окончательно не решил. Мы с вами еще увидимся, приходите послезавтра обедать. Нет, впрочем, послезавтра у меня гости; лучше приходите завтра: у меня никого не будет; завтра приемный день княгини. В Лондон не пишите, не повидавшись со мной. Пожалуй, вам придется пробыть в Париже подольше. Г-н де Морваль уполномочивает меня задержать вас, насколько я найду нужным. Я воспользуюсь этим, а вы, я думаю, не станете сердиться. Теперь ведь сезон удовольствий: спектакли, праздники, балы в Опере, и я держу пари, что вы бываете на балах в Опере?

Хотя последний вопрос был предложен самым естественным тоном, и князь очень искусно перешел к нему, но Анатолю почуялось, что он сделан неспроста, не случайно, и поэтому он удвоил внимание и отвечал:

— Действительно, нынче ночью я был на балу в Опере.

— Так и есть, я не ошибся, — сказал князь, как будто припоминая что-то.

— Каким образом?

— Ваше лицо показалось мне как будто знакомым.

— Но я не имел чести встречаться с вами.

— Очень просто! Нынче ночью я долго засиделся за вистом в клубе на улице Грамон. Увидав ряд экипажей, направлявшихся к Опере, мне вздумалось поехать туда, вспомнить молодость. Я пробыл в Опере несколько минут, но когда ждал карету, то, кажется, видел вас в сенях рядом с очень хорошенькой женщиной. Это доказывает, что вы не потеряли времени даром, любезный г-н Дюкормье, и ушли с бала не с пустыми руками.

«Куда это он гнет? — подумал Дюкормье. — Сперва мне казалось, что он намекает на мою встречу с его дочерью, герцогиней де Бопертюи».

Он отвечал:

— Я не заслуживаю вашего лестного мнения. Это я стоял с женой моего друга, пока он ходил за платьем.

— Как! Замужняя женщина и в маскарадном костюме, даже не подберу, в каком? Она мне показалась несколько вольной, хотя и очень хорошенькой, то есть ее костюм…

— Правда, князь, подобное переодевание не совсем прилично, но мой друг и его жена из мелких торговцев и больше думают об удовольствиях, чем о приличиях.

— И вы очень дружны с мужем?

— Очень дружен, князь, и долгая разлука не уменьшила нашей дружбы.

Простите, г-н Дюкормье, я ошибся. Между нами, я счел вас за счастливца.

Князь не мог вполне скрыть легкого волнения. Анатоль пытливо посмотрел на него и сказал:

— Вы совершенно ошиблись, князь. За неимением тонкого вина, которого мне, бедняку, никогда не придется попробовать, я предпочитаю лучше пить воду, чем грубое обыкновенное вино.

«Вот она дьявольская гордость, о которой мне пишет Морваль. Этот господин, вероятно, считает себя слишком высокопоставленным, чтобы снизойти до мелкой лавочницы. Отлично! Одной тяжестью меньше на сердце, и теперь можно поставить вопрос ппаче».

При мысли, что Дюкормье не был ни ухаживателем, ни любовником Марии Фово, на лице князя помимо его воли отразилось живое удовольствие, что не ускользнуло от Анатоля.

«А, вот что! — подумал он. — Не он ли и есть то черное домино, что неотступно ходило за г-жой Фово и над которым смеялся Жозеф. Неужели это он? Да, конечно, он! Вот светлая мысль! Это был князь! Чего он добивается?»