(Бонакэ бросается в объятия Дюкормье и оба плачут. Анатоль первым вырывается из объятий, его лицо сияет радостью.)

Дюкормье:

— А теперь прощай; это последнее, горячее объятие поддержит меня до конца.

Бонакэ (вне себя удерживает его):

— Анатоль! Послушай! Постой!

Дюкормье:

— Надо, чтобы я умер! Ты это сказал!

Бонакэ:

— Боже мой! Боже мой!

Дюкормье:

— Жером, разве я могу жить?

Бонакэ:

— Нет, а между тем… О, какая ужасная судьба! Какое злополучие!

Дюкормье (слегка отталкивая его к двери):

— Уходи, оставь меня, Жером. Когда я толкну ногой этот стул и ты услышишь его падение, тогда… тогда ты можешь войти… в минуту моей агонии.

Бонакэ (рыдая):

— Какая смерть! Какой конец!

Дюкормье (указывая на открытую записку на столе):

— Там я говорю о самоубийстве. (Берет руки Бонакэ.) Последняя просьба, Жером. Пусть эти братские руки закроют мне глаза. Ты не откажешься?

Бонакэ (с усилием):

— Да, эту священную обязанность… если у меня хватит сил… О, Боже!

Дюкормье:

— А теперь, брат, прощай… и прощай навсегда!

Бонакэ (открывая ему объятия):

— Анатоль… прощай!

(Несколько секунд они стоят у двери обнявшись; Дюкормье с трудом освобождается из рук Бонакэ; наконец, Бонакэ уходит в другую комнату, совсем убитый, закрыв лицо руками.)

___________

(Уже ночь. В отеле полная тишина. Прошло пять минут, как друзья обменялись последним «прости».)

Бонакэ (на коленях):

— Господи! Господи! Боже правый и милостивый! Сжалься над его душой, отходящею в вечность! Ты ведаешь, Господи, какое любящее, великодушное сердце билось для добра в его юные годы! Ты наделил свое творение редкими дарами, но бесчестные люди употребили во зло его чистосердечие и бедность и развратили твое создание! Они сделали из него орудие своей продажной подлой политики, и зло породило зло! Развращенный ими, несчастный развратил других! Да падет его смерть на голову этих негодяев. Они натолкнули его на зло и довели до самоубийства! (Плачет.) Анатоль! Анатоль! Я любил тебя как брата…

(Слышится шум падающего стула.)

Бонакэ (со стоном):

— Кончено! Мертв! Боже! Какою смертью! И в двадцать семь лет!

(Глубокая тишина, нарушаемая только конвульсивными рыданиями Бонакэ. Он встает с колен и шатаясь идет к двери.)

— Ну, смелей! Я обещал… надо исполнить священный долг.

(Берется за ручку двери, но не может войти.)

— Нет, не могу… Мне дурно… Увидеть его в таком виде… нет, нет… ужасное зрелище… нет, не могу. А между тем надо идти, надо закрыть ему глаза…

(Отворяет дверь и входит. На письменном столе стоит зажженная свеча и слабо освещает кабинет. Бонакэ не смеет поднять глаз и с опущенной головой делает два шага вперед. Наконец решается взглянуть: красный шелковый шнурок качается на цепи, но Анатоль исчез. Бонакэ поражен, в изумлении осматривается кругом и видит открытое окно. Подбегает к окну.)

— Несчастный! Он выбросился из окна! Но что я вижу! Две связанные вместе гардины прикреплены к балкону… Спасся! Я остался в дураках…

Бонакэ так взволнован, что должен опереться на письменный стол. Здесь, при свете свечи, он замечает только что написанное письмо с таким адресом: «Для тебя, мой добрый Жером».

Бонакэ берет и читает:

«Мой благородный друг, ты поклялся честью, что до завтра не оставишь меня ни на минуту, а мне необходимо было удалить тебя на минуту.

Конечно, ты извинишь меня, что я не повесился: я тебя всегда знал за противника смертной казни на том основании, что нет ничего бесплоднее смерти. Обмен с тобой мыслями помешал мне также завтра идти на бесплодную смерть от руки полковника Дюваля.

Благодаря тому, что я передал приказание одному из моих курьеров, у меня уже готовы лошади. Я, вероятно, уезжаю с некоей графиней Мимеска, умной и богатой женщиной, которая сотни раз доказывала мне свою слепую привязанность. Я при тебе писал ей, что если она меня любит, то через час должна уехать со мной из Бадена. Сейчас увижу, умеет ли она держать обещания. Через два дня я покину Европу. Скажи полковнику Дювалю, что он не найдет моих сле-дов, я приму все предосторожности.

Прощай, мой добрый Жером. Мои наставники, развращенные политики, убаюкивали меня словами их всеобщего евангелиста Талейрана:

«Дураки в отчаянных случаях тонут, а умные выплывают».

Я также выплыл. Никто не убивает себя в двадцать семь лет потому только, что имел двух хорошеньких любовниц.

Я чувствую себя полным жизни, ума, страсти, надежд, а свет так велик!

Ты же, добрый Жером, всегда останешься для меня самым благородным сердцем, какое я только знаю.

А. Д.»

Бонакэ (после долгого молчания):

— А все-таки… Бог справедлив!

ЭПИЛОГ

LIX

Прошло четыре года со времени последних событий.

В хорошеньком поместье Дельмоне, расположенном на конце одной деревни Оверни, тихо и в неизвестности проживает маленькая колония. Г-жа де Фельмон, родственница Элоизы Бонакэ, умирая, оставила ей это небольшое имение, и доктор Бонакэ с женой удалились сюда из Парижа. Их обоих утомила шумная столичная жизнь, и доктор с радостью оставил положение знаменитого парижского врача, чтобы применить свое искусство в деревне, на пользу бедных людей.

Имение приносит довольно порядочный доход и управляется Жозефом и Марией Фово.

Мария не без труда оправилась после своей ужасной агонии; после признания и самоубийства герцога де Бопертюи она получила помилование.

Сумасшествие Жозефа поддалось разумному лечению, которым руководил доктор Бонакэ; оно только ослабило его память, и Жозеф ничего не помнил из того времени, когда он начал пьянствовать. Это вполне понятно, потому что беспробудное пьянство парализует ум и тело. У Жозефа сохранилось только смутное воспоминание об этом печальном времени: ему казалось, — так говорил он по выздоровлении, — что он почти пять лет проспал тяжелым, тревожным сном. Он поправлялся в деревне, далеко от Парижа, и поэтому легко было скрыть от него злополучный процесс Марии Фово. Любя страстно деревню, Жозеф с радостью согласился управлять поместьем Фельмон и в один год стал превосходным управляющим, благодаря своей смышлености, деятельности, привычке к порядку и коммерческой сноровке. Он своими трудами содержал себя, жену и ребенка и не был в тягость Бонакэ.

Бонакэ по-прежнему питал нежную привязанность к Клеманс Дюваль и к ее отцу. Когда в этой же деревне продавался один домик, то доктор дал им об этом знать. А так как они хотели скрыть свою жизнь подальше от посторонних глаз, то предложение доктора купить дом было принято ими с радостью. И вот уже четыре года эти люди, перенесшие жестокие испытания, жили маленькой колонией настолько счастливо, насколько возможно быть счастливым, пережив подобные бедствия.

Без сомнения, глубокие раны зарубцевались, но навсегда осталась болезненная чувствительность: очень часто какое-нибудь воспоминание, какое-нибудь число, слово, невольный намек заставляли Клеманс Дюваль и Марию вздрагивать, и тогда в их глазах блестели с трудом сдерживаемые слезы.

Конечно, добрый Жозеф утратил наивную и откровенную веселость, а полковник Дюваль во время длинных прогулок на горе подолгу стоял в мрачной задумчивости. Словом, отпечаток грусти лег на всех лицах, когда-то таких веселых, милых, сиявших любовью, невинностью, счастьем.

Но когда эти люди сравнивали свое теперешнее грустное спокойствие со страшными волнениями прежних дней, то каждый из них по вечерам обращался к Богу с благодарной молитвой, прославляя его имя. Лишь Бонакэ с женой сохраняли прежнюю ясность, они только страдали за своих друзей.

Однажды, в одно июньское воскресенье, в послеобеденное время, около пяти часов вечера, Жером и Элоиза сидели у себя в летней гостиной. В открытые окна и двери виднелись великолепные деревья и цветочные клумбы сада; на горизонте живописно рисовались величественные, высокие, покрытые лесом горы. Элоиза читала. Свежий, живительный горный воздух, спокойная деревенская жизнь давно уже восстановили ее здоровье. Ее лицо по-прежнему было серьезно и вместе с тем приятно; по-прежнему тонкая приветливая улыбка придавала ему необыкновенную привлекательность. Жером в задумчивом восхищении смотрел на жену. Элоиза случайно оторвалась от книги, взглянула на мужа и была поражена выражением его лица.