Был полдень. Но вид небес был мрачен, полуденное солнце не жгло, по обычаю, а померкло в этот великий и страшный день Господень. Это было не естественное затмение (потому что было полнолуние), а одно из тех небесных знамений, о которых так часто просили фарисеи во время учения Иисусова. Для доказательства этого события древние отцы христианской церкви прибегали к языческим авторитетам, к историку Фаллу и летописцу Флегонту: мы, не имея средств для подтверждения точности этих евангельских указаний, можем допустить, что тьма эта была местною мглою, сгустившеюся над преступным городом и его ближайшими окрестностями. Но отчего бы она ни происходила и какова бы она ни была, ясно, что она не могла не налечь тяжестью на умы зрителей, не возбудить в сердцах их мрачных предчувствий. Насмешки и шутки иудейских священников и языческих солдат происходили, вероятно, при начале, а конец и в преступных и в невинных сердцах поселил скорбь и ужас. Относительно событий в три последние часа нам ничего не рассказано; вероятно, что необыкновенное затмение полуденного солнца лишило всех языка и движения, поэтому и рассказывать было нечего. Что чувствовал тогда Иисус, как человек, мы не можем знать, потому что в течение трех последних часов Он находился на кресте в молчании и мраке, а если и говорил, то не было тех, которые бы передали Его слова. Но к концу трех часов мучения Его дошли до высшей их степени[817]. Испивая до дна чашу унижения и горечи, вынося мучения не только от принятия на себя вида раба, но претерпевая самые гнусные пытки, какие только может придумать человеческая ненависть для беспомощного раба, Он произнес таинственное воззвание, полного значения которого никогда не проникнуть человеку: Или, Или, лима савахвапи: Боже мой, Боже мой, для чего Ты Меня оставил?

Для выражения своей тяжкой скорби Он употребил изречения псалма[818], в котором древние отцы церкви совершенно справедливо видели отдаленное пророчество, относительно Христовых страданий[819]. Он был один; мучения Его с каждым мгновением усиливались; приближался час смерти, который — потому уже, что Он был Бог, а теперь стал человеком, — был ужаснее для Него, чем для кого бы то ни было из сынов человеческих. Человечество Его, по-видимому, изнемогало и не могло уже выдерживать долее.

Хотя, вследствие сильных душевных потрясений и отчаянной тоски, Страдалец напрягал все свои силы, чтобы говорить громче, но голос Его от истощения и упадка сил становился все более и более слабым. Поэтому среди мрака, смешанных криков, глухого топота шагов движущейся толпы, нашлись такие, которые не расслышали слов Его и, уловив только первые звуки, говорили, что Он произнес имя Илии. Быстрое появление подобного предположения служит свидетельством сильного возбуждения и ужаса, — невольной думы о чем-то великом, непредвиденном и ужасном. Потому что представление иудеев о великом ветхозаветном пророке Илии было связано неразрывно с ожиданиями Мессии, с ожиданиями грядущего гнева.

Пришествие Илии считалось наступлением дня пламени, в котором солнце померкнет, луна обратится в кровь и небеса поколеблются. В настоящее же время полуденное солнце действительно померкло в неестественном затмении. Не раскроются ли при этом небеса и не сойдет ли нечто ужасное, чтобы прикоснуться горам и они запылают? Но неопределенные предчувствия преступников, сознавших в душе свое преступление, не исполнились. Не таковы были предначертания Божии. Сообщение Его с человеком уже с давних веков происходило не в громах и землетрясениях, не в бурном ветре и всепожирающем пламени, — но «в тихом голосе», говорящем среди молчания времени шепотом, понятным человеческому сердцу. Нет ни разговора, ни речи, а только слышится голос.

Но теперь конец Иисуса приближался быстро. Шесть мучительных часов прошло с тех пор, как пригвоздили Его к кресту[820]. Его начала томить жажда, которая вообще труднее всех пыток переносится человеком, а в этом роде казни становится еще неутолимее, вследствие множества отдельных источников томления. Нет сомнения, что ее усиливал даже вид римских воинов, пивших так близко от креста. Поэтому во все время ужаснейших мучений, какие только может переносить человек, Он высказал одно только слово о своем физическом страдании, воскликнув громко: жажду. Несколько часов тому назад крик этот вызвал бы только раскат безумного хохота, но теперь благоговейный ужас внушал зрителям более человечности. Возле креста лежал на земле большой глиняный сосуд, содержавший напиток из уксуса, воды и яиц, — который пивали обыкновенно римские воины. Горло было заткнуто куском губки, служившей пробкой. Тотчас же кто-то, — неизвестно, друг, или враг, или просто какой-нибудь любопытный, — вынул губку, наполнил напитком и предложил Иисусу. Но как ни низко было возвышение, на котором стоял крест, однако же достать рукою до главы Спасителя, склонившейся на перекладину, оказалось невозможным; надо было надеть губку на конец ствола иссопа, — который бывает длиною около фута, — и прислонить к воспаленным, умирающим устам. Но и это последнее выражение сострадания, которым воспользовался Иисус, не понравилось некоторым из близстоящих. Постой, — говорили они человеку, подавшему напиток, посмотрим, придет ли Илия спасти Его. Однако же замечание не остановило подававшего; не пришел ни Илия, ни человек-утешитель, ни ангел-освободитель. Такова была воля Божия; такова воля сына Божия, — чтоб сделаться совершенным через страдания, чтобы пострадать до конца[821], для вечного примера детей Его.

И вот настал конец[822]. Отче! — воскликнул Он, повторяя дивные слова псалмопевца израильского[823], но прибавляя к ним это полное любви и надежд имя, которое через Него удостоилось повторять все человечество, — Отче! в руки Твои предают дух Мой. Затем, сделав последнее усилие, Он воскликнул как победитель: совершилось[824]! Может быть, что при сильном крике разорвались некоторые из сосудов Его сердца; потому что Он тотчас же опустил на грудь голову и окончил жизнь, — искупление за многих, — добровольную жертву Его небесному Отцу. Окончена святая жизнь, с жизнью — борение, с борением — дело, с делом — искупление, с искуплением — основание нового мира[825]. В эту минуту[826] завеса храма разодралась с верхнего края до нижнего. Подземные удары поколебали землю; скалы расселись; огромные камни, которые заслоняли или покрывали гробницы, скатились со своих мест; многие тела усопших святых воскресли и, вышедши из гробов, по воскресении Его, вошли во Святой град и явились многим. Все эти необычайные обстоятельства, вместе с тем, что происходило с Распятым, смутили даже жестокое равнодушие и веселое настроение римских воинов, В особенности, это зрелище подействовало сильно на их сотника[827]. Стоя перед крестом и видя умирающего Спасителя, он прославил Бога и воскликнул: истинно человек сей был Сын Божий. Даже народ, очнувшись наконец от бешенства и безумного гнева и сознавая свою вину, стал толковать, что зрелище, которому он был свидетелем, представляет нечто высшее его понимания, и, возвращаясь в Иерусалим, плакал и бил себя в грудь[828]. Это была последняя капля в чашу полную нечестия; это было началом конца их города, имени и племени.

Не было в истории зрелища, которое бы подобно описанному нами, возбуждало в людях одновременно благоговение и ужас. Ни один светский бытописатель, хотя бы он был отчаянным скептиком, не может не видеть в этом событии центральной точки мировой истории. Верует ли он в Христа или нет, он не может умолчать, что новая религия возросла из самомалейших зерен в могучее дерево, на ветвях которого птицы небесные отыскали себе убежище, что это был небольшой иссеченный руками камень, разгромивший в щебень колоссальные изображения языческого величия, а затем выросший в гору и наполнивший собою всю землю. Для верующих и неверующих вознесение на крест есть граница между древним и новым временем. Нравственно и физически, не менее как духовно, Христова вера была возрождением мира. К народам, бессильным от опьянения преступлением, она явилась, как свет новой весны. Борьба эта продолжительна и жестока, но с того часа, как Христос умер на кресте, начался похоронный звон царству дьявола и всей языческой мерзости. С этого часа святость стала общим идеалом всех, кто чтит имя Христа, как имя своего Господа, а достижение этого идеала — общим наследием душ, в которых почиет Дух Святой. Последствия Христова учения даже для неверующих суть события неоспоримо исторические. Оно смягчило жестокость; укротило страсти; заклеймило позором самоубийство; под строгим наказанием запретило отвратительное детоубийство; низвергло языческую нечистоту во мрак, который ей сроден. Не найдется ничего отрицающего подобное действие Христова учения. Оно изгнало гладиатора; освободило узника; защитило пленника; восстановило слабого; взяло на себя попечение о сироте; возвысило женщину; светлым ореолом осенило священную невинность нежных лет детства. Каждая сторона жизни почувствовала совершенствующую силу его влияния. Оно обратило сожаление из порока в добродетель[829]; возвело бедность из проклятия в блаженство; облагородило труд, обративши его из черной работы в достоинство и обязанность; освятило брак, считавшийся прежде до некоторой степени тягостным условием и сделавшийся ныне священным таинством. Оно в первый раз открыло ангельскую красоту чистоты, в которой люди отчаялись, и добросердечия, над которым они издевались. Оно дало верное понятие о милосердии, распространивши границы с тесного круга соседства на весь род человеческий. Оно идею о человечестве обратило в идею об общем братстве всего мира, и применило даже к странам, которые не слыхали об этом учении, а где оно распространилось, там освятило жизнь, возвысило душу каждой отдельной личности. Где бы оно ни появилось, везде смягчало характер своих поклонников, очищало их сердца, умиротворяло жизнь, обращало домашний кров в самое приятное убежище, как будто ангелы, возвестившие его приход, нашептывали каждому угнетенному и отчаянному страдальцу: расположившись в удилах (своих), вы стали, как голубица, которой крылья покрыты серебром, а перья чистым золотом[830].