Ослепительно белое в центре, блюдо чуть темнело во впадинах чеканки и у обрамлявших края фестонов. Этот перепад оттенков серебра, выявляющий фактуру металла, всегда почему-то волновал Костю.

В вятском госпитале, куда он попал после ранения, в бреду, глядя на электрическую лампочку, которая то приближалась к самому его лицу, то странно уменьшалась, удалялась, он понял вдруг, как нужно будет после победы разместить коллекцию Желоховцева. Ей не место в железном ящике, в шляпных картонках, набитых ватой. Ее должны видеть все… После, выздоравливая, он часто додумывал свою идею…

Костя поднял голову:

— Григорий Анемлодистович, вам известно о взятии Глазова?

— Странные, однако, мысли вызывает у вас созерцание сасанидских сокровищ! — Желоховцев дернул бровями. — Разумеется, известно.

— Поверьте слову очевидца, это полный разгром. Контрнаступление белых невозможно. Сплошного фронта на нашем участке нет, и бои идут лишь вдоль железнодорожной линии. К концу июня город будет взят… Хотелось бы знать, что вы намерены делать в случае эвакуации университета на восток?

— Уеду сам и постараюсь вывезти все, до последнего черепка.

— Но вы не имеете права увозить коллекцию!

— А вы, Костя, не имеете права говорить мне о моих правах…

Над плечом Желоховцева висела распятая на двух палочках тибетская картина: всадник в тускло-золотых одеждах летел по небу на пряничном тупомордом скакуне. В руке всадник сжимал мышь. Мышь держала во рту жемчужину. Костя подумал, что профессор Желоховцев похож на эту мышь. Он крепко сжимал блюдо шахиншаха Пероза, нимало не интересуясь тем, куда скачет всадник и где опустит копыта тупомордый жеребец.

— Каково бы ни было мое личное отношение к Колчаку, — проговорил Желоховцев, — он единственный человек, способный поддержать цивилизацию в нашей Евразии… Ваши порывы бессмысленны. Знаете, у Хемницера есть такая басня. Задумала собака перегрызть свою привязь. Грызла, грызла, перегрызла, наконец. А хозяин возьми да привяжи ее обгрызенной половинкой… Вот и вся выгода.

— Я не читал Хемницера, — сказал Костя.

— И очень жаль. Узость интересов еще может быть простительна в моем возрасте, но никак не в вашем.

— А что вы знаете о нас?

Желоховцев покачал головой:

— Кое-что, к сожалению, мне пришлось испытать на собственном опыте. В восемнадцатом году… Бесцеремонное вмешательство в дела университетского самоуправления. Раз. Бесконечные митинги и собрания, отвлекающие студентов от занятий. Два. Засилье недоучек. Три. Приказ читать лекции солдатне, которая дымила мне махоркой прямо в лицо. Четыре… Ну и так далее!

— Вы не имеете права выводить серебряную коллекцию, — повторил Костя. — Она не принадлежит лично вам!

— Совершенно верно. Она принадлежит университету, и я не собираюсь обсуждать с вами ее судьбу. — Желоховцев вновь отвернулся к окну. — А теперь уходите… Рад был вас повидать.

— Кланяйтесь Франциске Алексеевне, — сказал Костя.

— Непременно.

— Надеюсь, мы еще увидимся, — Костя шагнул к двери.

У двери на выступе книжной полки лежал замок — дужка отдельно, валики на оси тоже отдельно. Буквы на внешней стороне валиков образовывали слово «зеро».

2

Около полудня в научно-промышленный музей явился рассыльный из городской управы с предписанием начать подготовку к эвакуации наиболее ценных экспонатов. Директор не появлялся в музее уже с неделю — говорили, будто он выехал в Омск, и бумагу с прыгающими машинописными строчками приняла Лера. До этого она еще надеялась, что все каким-то образом обойдется, что про них забудут. И теперь, глядяна подпись городского головы Ширяева, занимавшую чуть ли не треть листа, Лера испытала мгновенное чувство безысходности.

— Дура ты, — сказала она своему отражению в застекленном стенде с фотографиями губернских заводов. — Дура стриженая… И чего надеялась?

Лера служила смотрительницей музея с осени шестнадцатого года. Она помнила наизусть паспорта половины экспонатов и с одинаковой нежностью относилась к вещам совершенно несоизмеримой ценности. Вещам было тесно в кирпичном двухэтажном доме на Соликамской улице. Здесь хранились бронзовые отливки и фарфор фабрики Кузнецова, старинные ядра и заспиртованные стерляди в банках, французские гобелены времен Людовика XVI и рудничные фонари. На стенах висели картины. В шкафах и витринах лежали косги ископаемых животных, монеты, стояли шкатулки, вазы, фигурки Каслинского и Кусинского заводов — весь тот пестрый набор, который никак не ложился в единое русло правильной экспозиции и в самой пестроте которого было обаяние, отсутствовавшее во многих, несравненно более богатых собраниях.

Лера обошла пустые комнаты, отомкнула витрины. Смахнула рукавом пыль с чугунной статуи Геркулеса, разрушающего пещеру ветров. За последние полгода в музей заходили разве что члены управы по долгу службы, студенты и скучающие офицеры, которые уже в первой комнате больше начинали интересоваться самой смотрительницей, нежели ее экспонатами.

В восемнадцатом году все было по-другому. Устраивались лекции, собиралось общество фотографов и общество любителей истории края. Десятками бывали красноармейцы. Они, правда, зачастую разглядывали багетовые рамы с большим любопытством, чем сами картины, и подолгу простаивали перед резными китайскими шарами из кости, не обращая внимания на этюды Репина и Коровина. Но такую несерьезность Лера им охотно прощала. Да и шары, честно говоря, были довольно занятны — она и сама не могла понять, как их ухитрились вырезать один в другом… А с Советской властью у нее лишь однажды вышло столкновение, когда районный комиссар приказал освободить одну комнату для выставки революционного плаката. Он облюбовал комнату, где по стенам висели гобелены и костюмы северных народов. Лера воспротивилась, но гобелены пришлось все-таки снять. А костюмы северных народов отстоял Костя Трофимов, упирая на тяжелую судьбу этих народов в условиях царизма…

Эвакуироваться Лера решительно никуда не собиралась. Но и мысль о том, что экспонаты отправят без нее, тоже была невыносима — все растеряют или растащат в этой неразберихе. Кое-что можно было, конечно, припрятать. Но самые ценные вещи все равно не скрыть — в управе имеются копии каталогов.

Лера щелкнула ногтем по склянке, в которой плавали серые полупрозрачные катышки — икра австралийской гигантской жабы, бог весть как попавшая на Соликамскую улицу. С этим, естественно, никто возиться не станет. Не до жаб сейчас, хотя бы и австралийских. Другое дело — художественная коллекция с ее раритетами. Их-то проверят в первую очередь…

Лера провозилась в музее до вечера. Унесла в чулан вещи понезаметнее, закидала всяким хламом. Когда лее совсем собралась уходить, к крыльцу, погромыхивая наваленными сзади ящиками, подъехала подвода.

Офицер поднял голову, заметил в окне Леру и козырнул. Затем что-то сказал солдатам. Они сняли один пустой ящик и двинулись к ступеням.

Лера обмерла: «Неужели так скоро?»

— Здравствуйте, барышня, — офицер по-хозяйски, без стука, прошел в комнату.

Вслед за ним в дверь протиснулись солдаты, замерли с ящиком в руках. Офицер спросил:

— Вы получили предписание из управы?

Лера кивнула.

На погонах офицера было по две маленьких звездочки — подпоручик.

Лицо его показалось ей знакомым — где-то она его видела.

Подпоручик показал солдатам, куда поставить ящик.

— Я ничего не успела сделать, — сказала Лера.

— Что ж, мы займемся этим сами…

Подпоручик достал из ящика груду пустых мешков. Его взгляд равнодушно скользнул по бубну вогульского шамана, по разложенным в витрине наконечникам стрел и остановился на малахитовом канделябре начала прошлого столетия. Он взял его в руки, провел пальцем по серебряной инкрустации у основания:

— Шедевр, не правда ли?…

Минут через десять Лера убедилась, что подпоручик отыскивает самые ценные экспонаты с безошибочным чутьем антиквара. В ящиках, бережно обернутые мешками, исчезли две севрских вазы, палестинский этюд Поленова, полотна неизвестных голландцев и жемчужина собрания — «Святой Себастьян».