– «Розовый домик», «Алиса, которая боялась мышей», – начал перечислять Свечников песни ее славы, – «Андалузская гитана», «Ласточка на карнизе»…

– У вас есть мои пластинки?

– Есть, но я слышал вас и на сцене.

– В пятнадцатом году, да? В Летнем театре?

– Позже, и не в Летнем театре, а на Соляном Городке.

– А-а, в Доме Интермедий.

– Однажды я проводил вас до дому. Ночью шли по трамвайным путям, вы были в желтых ботиночках. Не помните?

– Ботиночки помню, вас – нет.

– Вы жили на Кирочной, – выложил Свечников свой главный козырь.

– Действительно, я там жила одно время. Кто нас познакомил?

– Никто. Я сам.

– Если хотите попасть на концерт, я, конечно, могу дать вам контрамарку. Но… Когда вы слышали меня на сцене?

– Осенью восемнадцатого.

– В таком случе лучше не приходить. Сравнение меня нынешней с той, какой я была, не доставит вам удовольствия. Хотя дело ваше. Выписывать контрамарку?

– Вообще-то, – сказал Свечников, – я по поручению губернского эсперанто-клуба. Меня уполномочили просить вас…

– Вы эсперантист? – перебила Казароза.

– Да, член правления клуба «Эсперо».

– Это какая-то эпидемия. Все изучают эсперанто.

– И вы?

– Боже упаси! Знаю на нем только две строчки из чьих-то стихов… Бабилоно, Бабилоно, алта диа доно, – продекламировала она. – Можете перевести?

– Вавилон, Вавилон, святое дело бога, – перевел Свечников.

– Свершение здесь более уместно, чем дело. Слово святое тоже не совсем подходящее.

– А какое подходит?

– Священное. Не обижайтесь, у вас получилось как-то грубовато. Мне читал эти стихи один знакомый, в его переводе выходило гораздо поэтичнее.

– Если у вас есть такие знакомые, – обрадовался Свечников, – вы, думаю, не откажетесь выступить в нашем клубе.

– Хотите, чтобы я у вас пела?

– Не бесплатно, само собой.

– Когда? – деловито спросила она.

– Первого июля.

– Это невозможно. Первого числа я занята в вечернем концерте.

– Концерт начинается в семь, а к нам вы приедете позже. Вас встретят с лошадью возле театра и доставят на место. Тут близко. У нас есть клубный денежный фонд, талоны на пайки и на питание в столовой потребобщества, но там тоже можно взять пайком. На какой гонорар вы рассчитываете?

– Не знаю, – растерялась Казароза, ошеломленная его напором.

– Предпочитаете деньгами или продуктами?

– Наверное, деньги лучше? – осторожно предположила она.

– Совзнаки – да.

– А они у вас местные? Или есть и московские?

– У нас всё есть, – сказал Свечников.

По дороге он прикинул, какую сумму удастся вытрясти из членов правления, и сейчас уверенно назвал цифру:

– Пятьдесят тысяч. Устраивает?

– Более чем.

– А почему вы не торгуетесь?

– Не умею.

– Хорошо живете.

– Что ж хорошего?

– Жизнь, значит, не заставила научиться.

Она невесело улыбнулась.

– Просто она взялась за меня в таком возрасте, когда уже ничему не выучиваются… Что я должна петь? У вас есть какие-то пожелания?

– Хотелось бы услышать в вашем исполнениии романс на стихи Лермонтова «Сон». Знаете?

– Если это «В полдневный жар в долине Дагестана», то да.

– Он самый. Вот слова.

Свечников достал из портфеля лист бумаги.

– Не нужно, – засмеялась Казароза. – Я помню их с детства.

– Слова на эсперанто.

Она вслух прочла первую строчку:

– Эн вало Дагестана дум вармхоро… Верно я произношу?

– Ошибиться трудно. Эсперанто рассчитан на быстрое изучение, в нем всё как пишется, так и произносится.

– Сенмова кусис…

– Кушис, – поправил Свечников. – «Эс» с галочкой читается как ша.

– Сенмова кушис ми кун бруста вундо…

Она читала нараспев, примеряя мелодию на эти чужие для нее слова, и Свечников понял, что ничего не изменилось. Опять, как два года назад, когда эта женщина с телом нимфы-подростка танцевала и пела перед ним в театре на Соляном Городке, от звука ее голоса слезами перехватило горло.

Ни причастий, ни глагольных форм женского рода в эсперанто нет. «Лежал» или «лежала», «недвижим» или «недвижима» – звучит одинаково. Важно, что «с свинцом в груди». Ей предстояло умереть с этими словами на устах. Пуля попала в грудь, и позднее невозможно было отделаться от чувства, что они, как заклинание, вызвали из тьмы и притянули к себе ее смерть. Стоило, казалось, выбрать что-то другое, она осталась бы жива.

Глава 3

Гастролерша

Проснулся Вагин от глухого рокота. Вдоль тротуара, сметая щетками мусор, двигалась уборочная машина.

Он вернулся в школу, нашел Майю Антоновну и узнал от нее, что Свечников остановился в гостинице «Прикамье», номер 304. Сегодня его уже здесь не будет, но завтра к шести часам придет сюда на встречу с городскими эсперантистами.

Вечером 1 июля, ровно в восемь, Вагин пассажиром подъехал к театру на запряженной Глобусом редакционной бричке. С вожжами управлялся корреспондент Ваня Пермяков, он же Хлопуша и Рваная Ноздря. Свечников приказал им встретить Казарозу после концерта и доставить в Стефановское училище.

Напротив театрального подъезда возвышалась дощатая трибуна с перильцами, похожая на пугачевский эшафот, недоставало лишь плахи и столба с тележным колесом наверху. Сходство не было случайным. Символический смысл конструкции в том и состоял, чтобы победу над Колчаком, одержанную потомками пугачевцев, отпраздновать на сцене, где великий бунтарь был обезглавлен предками колчаковцев.

Трибуну не успели разобрать после митинга. К ней прислонен был фанерный красноармеец в полтора человеческих роста, с его штыка гроздью свисали пошитые из мешковины и набитые тряпьем чучела в военных фуражках. Они изображали унесенных красным валом в Сибирь колчаковских генералов. Преобладали два типа – изможденный фанатик и плотоядный злодей. Табличка на груди карлика с кукольными ножками и запорожскими усами извещала, что это Укко-Уговец.

Рассказывали, будто он отказался от ордена Святого Георгия, которым Колчак наградил его за взятие города. Русский орден не мог быть ему наградой в братоубийственной войне. Вечером на следующий день после победы он говорил речь с паперти Спасо-Преображенского собора, тысячная толпа теснилась вокруг, а над Камой, над ее ледяным простором, стояла кровавая от тридцатиградусного мороза полная луна. Из мутных пятен на лунном диске складывались две фигуры: Каин, вечно убивающий Авеля.

Теперь Укко-Уговец то ли ушел с каппелевцами в Китай, то ли еще служил в Забайкалье у атамана Семенова, а его сын, двадцатитилетний поручик, остался лежать на Егошихинском кладбище при Всехсвятской церкви. Прошлой зимой свинцовая стрела прошила его насквозь, от темени до желудка. Летчики авиаотряда при штабе 3-й армии сотнями вытряхивали их из ящиков над скоплениями белой пехоты. Одну такую стрелу подобрал чех из дивизии Че-чека, стоявший на квартире у Нади. Вагин держал ее в руках. Она была короткая, неправдоподобно тяжелая, в едва заметных раковинах отливки, с трехгранным наконечником и пластинами оперения на хвосте. Свинцовое перо, оброненное красным петухом. Что-то нечеловеческое было в этом орудии убийства, бесшумно падающем с небес.

О гибели генеральского сына Вагин прочел в «Освобождении России», после чего сочинил стихотворение от его имени. Первое четверостишие ему до сих пор нравилось:

Стимфалийскою птицей промчался над нами мотор,
Только шкуру Немейского льва не поднять над собою.
Вот летит моя смерть, наконечник тяжёл и остёр,
И молчит пулемет, обессиленный древней волшбою.

Попытки напечатать эту исповедь мертвеца ни к чему не привели, в редакциях требовали заменить первое лицо на третье. Позже стихи были сожжены как свидетельство чувств, опасных для курьера газеты «Власть труда». Изредка пытаясь восстановить их в памяти, Вагин то там, то здесь обнаруживал дыры от унесенных временем эпитетов, потом стали появляться зияющие провалы из целых строк. Связанные рифмой, они пропадали попарно, как пленные красноармейцы, которых для экономии патронов сибирские стрелки по двое связывали спинами друг к другу, приканчивали одной пулей и спускали под камский лед.