— Это уже от профессии…

— Ну что ж, семь бед — один ответ, давайте разбираться с растениями. Едва ли я удивлю вас, напомнив, что их культ сложился в незапамятные проязыческие времена, напоминая о себе неизжитыми игрищами вроде костров иоанновой ночи. Молодые парочки, вздымая летучие искры, весело скакали через огонь, обливались водой, бросались нагишом в озера и реки. Парни азартно стегали девок крапивой и камышом, веселые хороводы кружились вокруг празднично убранного дерева, вертелись в водокрутах цветочные венки. Потерпев поражение в борьбе с этим бесовским культом, церковь вынуждена была примириться с древним обычаем. Введя его в рамки пристойности, она ловко подменила языческого Купалу Иоанном Крестителем, освятив тем самым исконные суеверия и символизм. Наилучшее время для сбора трав приходится на иоаннову ночь…

— А в другие месяцы? — быстро отреагировал Люсин.

— На последние фазы Луны, начиная с двадцать третьего дня.

— Именно в этот срок она и отбыла к себе на Шатуру, — задумчиво пробормотал Владимир Константинович. — Простите, пожалуйста, это я так, о своем, — спохватился он. — Продолжайте, пожалуйста.

— Собственно, мы близки к завершению. В планетной «табели о рангах» травы занимали следующее место. — Баринович вновь воспользовался своим сочинением как справочником. Солнцу был посвящен подорожник, хранящий жар и силу, Венере — вербена, цветок любви и веселья… Далее, полагаю, можно не продолжать, потому что символическое значение растений не одинаково трактовалось в разные времена и в различных странах. Отсюда постоянные разночтения. Тот же цветок розы — образец совершенства — означал не только любовь, красоту, изящество, удовольствие, радость, но мог олицетворять и прямо противоположные свойства: молитву, медитацию, тайну. Для каждого растения был разработан соответствующий церемониал. Вербену, например, разрешалось собирать лишь во время сбора винограда, по-видимому, отголоски дионисовых оргий, а корень мандрагоры следовало отрывать после начертания трех концентрических кругов. В старинных рукописях она изображалась в человеческом облике. Если не соблюдались требуемые процедуры, мандрагора, якобы жалобно кричавшая, когда ее вырывали, могла покарать обидчика и уйти глубоко под землю, подобно колдовскому цветку папоротника.

— Недавно по телевизору показывали сборщиков женьшеня. Так у них тоже целый церемониал. Рыть можно только костяной лопаткой, и уж никак не железом, нельзя повредить ни единого волоконца, словом, не подступись.

— Древнейшая традиция зелейников, сохранившаяся до наших дней, — обрадовано закивал Баринович. — Таежная мистерия! Разницы почти никакой: на Востоке — женьшень, на Западе — мандрагора. Впрочем, различие есть, и весьма существенное. Женьшень действительно отличается поразительной биологической активностью.

— Что в мандрагоре содержится, вы не знаете?

— У нас ее, к сожалению, не изучают. И вообще не следует слепо полагаться на молву. В ней столько всего перемешано! Отголоски древнейших практических знаний и полнейший вздор, от которого волосы дыбом встают, курьезные выдумки и зоркие наблюдения. Взять хотя бы наперстянку, из которой приготовляется дигиталис, совершенно незаменимый при лечении заболеваний сердечной мышцы. Впервые, если не ошибаюсь, она нашла применение в Ирландии, откуда перекочевала в Англию. Потом о ней надолго забыли. В немецких травниках Иеронима Бока и Леона Фукса она хоть и упоминается, но лишь в качестве рвотного, слабительного и выводящего влагу средства. А такой авторитет, как Парацельс, вообще не признавал за наперстянкой целительных свойств. Вот и верь после этого отцу ятрохимии. Лишь в 1935 году из нее были выделены первые пурпуреагликозиды. Кто знает, может, и мандрагора одарит нас чем-то совершенно неожиданным. Вас, я вижу, она особенно интересует.

— Исключительно в связи с работой Георгия Мартыновича. Нашему ведомству эта самая мандрагора доставила-таки хлопот.

— Могу сказать одно: она, безусловно, ядовита, как, впрочем, и наперстянка, и адонис верналис, цветок умирающего и оживающего с новой весной финикийского бога.

— Где яд, там исцеление. Змея с чашей.

— Жизнь и смерть, — на свой лад откомментировал Баринович. — Замкнутый в кольцо эскулапов гад… А вы еще удивлялись посадкам Георгия Мартыновича. Чародейные травы с незапамятных времен выращивались в садах.

Услышав, как требовательно заблеял в коридоре звонок, Люсин торопливо поднялся. С благодарной и вместе с тем виноватой улыбкой приготовился произнести подобающие слова. Но помешал прозвучавший за дверью торжествующий вопль:

— Пятерка! Ура-а!!! — Отпрыск великого человека проскакал на одной ножке. — Папа, мама! Сюда-а!

Его восторг требовал публичного, причем самого безотлагательного, подтверждения. Первая в жизни пятерка, даже за принесенный из дому цветок, кое-чего стоит. Тот, кому это непонятно, очень немногому научился в жизни и слишком многое растерял.

— Поздравляю, — преисполненный сочувствия, Люсин торжественно пожал руку счастливо зардевшемуся отцу. — Даже подумать страшно, сколько я отнял у вас времени.

— Надеюсь, не без пользы для дела, — рассеянно кивнул Баринович, целиком обратившись в слух. Душой он уже был где-то там, в зачарованных недрах уютной кухни, где все чада и домочадцы, пораженные успехами первенца, наперебой изливали восторг: и пели ему осанну, и кадили сладостным дымом.

— Вы разрешите как-нибудь еще раз вас обеспокоить? — прощаясь, Люсин поспешил заручиться обещанием.

— Да-да, как-нибудь…

Глава пятнадцатая

Ночь императора

Авентира II

Пробудившись от болезненного стеснения сердца, которое, будто налитое ядом, тяжело колотилось в груди, Рудольф Второй, император Священной Римской империи, австрийский эрцгерцог и чешский король, раздвинул златотканые штофные шторки и вылез из-под высоченного балдахина, украшенного императорской короной и габсбургскими орлами об одной голове. Фитилек в экранированном розовой морской раковиной затейливом ночнике едва теплился. Колченогий шут, прозванный за немыслимое уродство Росконесом,[62] сопел, привалившись спиной к остывающему камину. Вид у него при этом был самый дурацкий: двурогий колпак свесился на нос, а на оттопыренной нижней губе вздулся слюнявый пузырь.

Император не удержался от слезливой улыбки. Проказник Росконес и во сне продолжал нести службу, веселя отравленное ночными страхами августейшее сердце.

Недоверчивый и подозрительный, подверженный приступам беспросветной тоски, Рудольф сторонился людей. Выпадали дни, когда он вообще затворялся во внутренних покоях и, отгородясь от двора и мира, предавался черной меланхолии. Он то истово молился, простаивая ночи напролет на коленях перед чудотворной иконой божьей матери, то в остервенении грыз ногти, пытаясь разобраться в хитросплетениях колдовских книг. Напрасно обеспокоенный гофмаршал и удрученный государственными делами казначей томились у запертых створок аудиенц-зала. Пышно разодетые алебардисты, получившие приказ никого не впускать, стояли, как изваяния, неумолимо скрестив древки. Пока Рудольф беседовал с заезжими некромантами и кабалистами или бил поклоны перед образами в золоченых рамах, государственные дела могли подождать. Зато неукоснительно соблюдались церемониал и прочие требуемые этикетом публичные процедуры. Лишь «пара нечистых», как прозвали их охочие к насмешкам чешские паны, пользовалась высочайше дозволенной привилегией входить в личные апартаменты в любое время: астролог и шут.

Как и Росконес, которого и за человека, пожалуй, не почитали, медоточивый и по-кошачьи грациозный дон Бонавентура был выписан из Испании, где прошла Рудольфова юность. Ловко потеснив толпу подвизавшихся при дворе шарлатанов и дремучих оборванцев, он с поразительной быстротой стал первой фигурой в государстве. Его кипучая деятельность в таинственной области трансмутаций уже стоила казне столько, что никакое алхимическое золото не могло восполнить этих потерь. Даже если бы удалось обратить в чистопробный металл все запасы свинца в Пражском арсенале.