– Какая тут связь?

– Элементарная. Я с тобой спала и неплохо тебя изучила. Ты бы этот пистолет использовал на всю катушку, у его владельца не осталось бы никаких шансов быть переизбранным.

– Идочка, выйди на минутку, – попросил Сикорский.

– С какой стати? Это моя комната.

– Хорошо, тогда мы выйдем.

В коридоре, плотно прикрыв за собой дверь, он сказал:

– У меня дома не одна беда, а две. Жена пьет. Осенью напилась до полного безумия, взяла мой пистолет… Словом, чуть его не убила.

– Сына? – догадался Свечников.

– Плечико ему поранила, но решила, что всё, мертв, и выстрелила себе в грудь. Чудом жива осталась… А всё ради меня. Чтобы нашел я себе другую, детишек нарожал, был бы счастлив, а ее, мертвую, снова полюбил бы за то, что она для меня сделала… Слава богу, оба живы, но пистолет я больше дома не оставляю. Хоть он и без патронов, а все-таки от греха подальше. Она ведь это дело не бросила. Попивает.

– На что вам пистолет? Сдали бы, и делу конец.

– Не могу. Без него моя Ольга Глебовна в два счета сопьется. А так покажешь его ей, она как-то в разум входит.

Вернулись в комнату.

– Тряпочки чистенькой у тебя не найдется? – обратился Сикорский к Иде Лазаревне.

– Какой еще тряпочки?

– Желательно белой.

Придирчиво оглядев протянутый ему лоскут, он с треском оторвал кончик, намотал его на карандаш.

– Позвольте?

Взял у Свечникова пистолет, ввел этот банник в ствол, покрутил, вынул и продемонстрировал результат:

– Видите? Ни пятнышка! Нагара нет, значит, в последнее время никто из него не стрелял.

– Что я и говорила, – улыбнулась Ида Лазаревна.

– Ты случаем его не почистила?

Она презрительно повела плечом.

– Странный вопрос.

Действительно, чистить или мыть что-либо, кроме собственного тела, было не в ее правилах.

– Какого же черта вы его выбросили? – взорвался Свечников.

– Сам не знаю, – развел руками Сикорский. – Выбросил, а потом уж сообразил, что можно было не выбрасывать. Все мы теперь пуганые.

Свечников швырнул пистолет на кровать. След оказался ложным, Нейман сбил с толку подозрениями, будто стреляли в него, Свечникова, а попали в Казарозу.

За последние три дня он узнал про нее многое, но понимал хуже, чем раньше, когда не знал ничего. Стоило подумать о ней, как она тут же превращалась в пятно пустоты. Тайна ее души таилась в загадке ее смерти.

Через четверть часа Свечников был у Варанкина. Тот встретил его холодно.

– Жена говорит, вы ко мне вчера заходили и ждали меня в моем кабинете. Эсперанто-русский словарь стоит не так, как я его поставил. Ничего из него не брали?

– Брал. Если снова напишете, – предупредил Свечников, – мне тоже есть что про вас написать.

– Что, например?

– Что вы – не марксист, а перекрасившийся гилелист.

– Даневич накляузничал?

– Какая разница, кто? Факт остается фактом: гилелизм – новая еврейская религия, гомаранизм произошел от гилелизма. Естественно, вы это скрываете.

То, что осталось от гипсовой ручки, лежало в кармане пиджака. Не вникая в протесты Варанкина, уверявшего, что якобы от гилелизма до гомаранизма сто верст и все лесом, Свечников по одному выложил обломки на стол, затем в несколько движений, как из кусочков мозаики, сложил из них исходную фигуру. По мере того, как она рождалась из хаоса, на лице Варанкина проступало вялое недоумение.

– Что это? – спросил он, когда работа была закончена.

– Не притворяйтесь. Вы всё отлично понимаете.

Кончиком своего указательного пальца Свечников прикоснулся к гипсовому, отходящему от остальных.

– Это еврейский народ, он указывает остальным народам путь к всечеловечеству. Правильно?

– А-а, – вспомнил Варанкин.

– Рука – символ вашей религии. Казароза была красивая молодая женщина с чудным голосом и знала эсперанто. Вы заставили ее быть жрицей в вашем храме?

– Что-что?

– Она порвала с вами, и вы решили ей отомстить?

– Вы в своем уме?

Свечников не дал ему опомниться.

– Кто формовал такие ручки? Вы?

– Я?

– Не обязательно вы лично. Может быть, ваши соратники?

– Бог с вами! Зачем?

– Для ваших религиозных обрядов. В статье, которую показал мне Даневич, говорится, что у гилелистов должны быть собственные храмы, собственный Синод.

Варанкин начал объяснять, что на практике до этого не дошло, очень скоро Заменгоф отказался от своей идеи, осознав ее ущербность, ее ограниченность рамками чисто еврейского, неприемлемого для других наций подхода к проблеме поствавилонизма.

Внезапно он замолчал, страдальчески обхватил голову руками и стал раскачиваться взад-вперед, подвывая:

– Чу-ушь! Чу-ушь! Бог мой, какая дикая чушь!.. За что мне это всё? Почему я должен это терпеть? Вы же идиот! Вы все – идиоты!.. Уходите немедленно!

– Позже поговорим, – посулил Свечников, смел в ладонь гипсовые обломки со стола и вышел.

В ушах звучал женский голос: «Мне нужна эта сумочка, хочу взять там одну вещь».

Глава 15

Розовый свет

– Ни марок, ни спичечных этикеток мы не собирали, романов не заводили, – сердито говорил Свечников. – Эсперанто нам нужен был не для этого. Мы жили совсем не так, как вы, по-другому.

– А как? – спросила носатая девушка с зеленой лентой в прическе.

– Кун бруста вундо… Со свинцом в груди.

– Дословно – «раненый в грудь», – вставила Майя Антоновна.

– А Ида Лазаревна рассказывала, – сообщила та же нахальная девушка, – что у вас с ней был роман.

– Это не так называется, – сказал Свечников.

– Еще она пела мне вашу любимую песню.

– Какую?

– Про красноармейца, у которого злые чехи убили мать и отца, а сестру взяли в плен, но он ее освободил. Помните?

– Нет.

– Я запомнила два последних куплета.

– И можете спеть?

– У меня плохой слух. Но прочесть могу.

Девушка поправила свою ленту и прочла:

Я трое суточек старался,
Сестру из плена выручал.
С сестрой мы в лодочку садились
И тихо плыли по реке,
Но вдруг в кустах зашевелилось,
Раздался выстрел роковой.
Сестра из лодочки упала,
И я остался сиротой.

Никогда в жизни Свечников не слышал этой песни, но нехитрая мелодия легко угадывалась, слова сами ложились на звучавший в нем распев, и выстрел роковой отозвался в сердце мгновенным сознанием своего сиротства. Никого нет, все умерли, он один остался в лодочке, сносимой неумолимым течением. За ним гнались злые чехи, а впереди не было ничего, кроме тьмы, во мраке слышался гул уже близкого моря, и дующий оттуда соленый ветер наполнял рот вкусом крови.

На улице было совсем светло, ночи белые, но шел девятый час. Милашевская к Вагину еще не заходила.

Надя с растекшейся на коленях кошкой рассказывала, как при Колчаке у них на квартире стоял бело-чех из дивизии Чечека, он говорил, что чешские кошки откликаются не на «кис-кис», а на «чи-чи-чи».

– А на эсперанто как их подзывают? – ехидно спросила она.

– Никак, – сказал Свечников, принимая от бабушки Вагина стакан отдающего рыбой чая.

Мимоходом подумалось, что вопрос не так уж смешон, как могло показаться Варанкину или Иде Лазаревне с их еврейским снобизмом. Ни сам Заменгоф, ни его сподвижники не озаботились тем, чтобы кошки, куры, гуси, козы имели бы свои призывы, обращенные к каждому виду в отдельности. Скудость сельскохозяйственной лексики была ахиллесовой пятой эсперанто. В будущем это могло затруднить его проникновение в толщу крестьянских масс.

– Соседка у нас, – говорил Вагин, рассматривая на просвет стакан с грязно-желтой жидкостью, – чайные выварки собирает по домам, сушит, смешивает с нормальным чаем, фасует и продает. Пропорция в лучшем случае два к одному. А она вот, – указал он на бабушку, – добрая душа, наши же выварки у нее покупает.