В самолете все сидели на своих местах, замерев. Самолет шел на посадку. Надо было посадить машину на маленькую площадку, ограниченную со всех сторон торосами.

«Сейчас, как на фронте, — думал Павел. — Сейчас тоже атака, и мы все знаем, на что идем: и Годенко, и Нёма, и Муромцев, и Володя, и Геворк. Но мы идем на это не потому, что нас „поднимают“ чьим-то именем. Просто мы не можем не идти. И на фронте люди шли потому, что не могли не идти, а не потому, что их „поднимали“».

Богачев и Муромцев посадили самолет. Этого нельзя было сделать, и никто бы не поверил, но они посадили самолет в эту ледяную коробку.

Самое главное — уверенно желать. Только тогда сбывается желаемое. Когда человек перестает чувствовать себя всемогущим хозяином планеты, он делается беспомощным подданным ее. И еще: когда человек делает мужественное и доброе, он всегда должен знать, что все будет так, как он задумал.

Струмилин, сев на свое место, знал, что он поднимет самолет с этой стометровой западни. Иначе не может быть. Иначе будут бред и ерунда. В жизни не может быть бреда, если мы его не допустим. Мы сами. Он, Струмилин. Он, Богачев. Они, люди.

— Что, Леваковский? — спросил Струмилин. — Поехали домой?

— Поехали, — ответил Павел.

Когда самолет поднялся, Струмилин понял, что он сделал то, что был обязан сделать. Он не мог этого не сделать, и он сделал это. Теперь ему стало весело и спокойно. Ему давно не было так весело. Он вытер лоб и засмеялся. Но он недолго смеялся. Он замолчал, удивленно посмотрел на Павла, но уже не увидел его. Он стал оседать и наваливаться на плечо Павла, и видел он только одно небо, которое неслось ему навстречу. А потом он перестал видеть небо. И перестал слышать рев мотора. И перестал ощущать штурвал, обтянутый кожей, чтобы удобней было держать его при взлете в небо и при посадке на землю.

16

Женя ходила по квартире. К ней часто звонили и поздравляли ее с блистательной удачей: сегодня в утренних газетах ее работа в фильме была признана прекрасной. Женя отвечала заученными фразами. На нее обижались. В перерывах между звонками она ходила по квартире, прижав к груди руки.

Она чувствовала, что внутри у нее все дрожит. Ей очень хотелось заплакать, чтобы не было так ужасно больно, но она не могла заплакать. Когда очень больно, тогда не плачут.

Позвонил командир авиаотряда Астахов. Он сказал:

— Я заеду к вам в девять.

Женя ответила:

— Не надо. Я сама туда приеду. Только где — во Внукове или на Шереметьевском?

— На Внуковском.

— Спасибо.

Принесли вечерний выпуск газет. На четвертой полосе в черной рамке Женя увидела отца. Звонить — как по команде — перестали. Все получили газеты, и все увидели человека в черной рамке.

Женя ходила по квартире, и все вещи, к которым она прикасалась, казались ей холодными и дрожащими. Она ходила по квартире все быстрей и быстрей, не в силах остановиться. Потом она взяла ключи от гаража и пошла туда. Она вывела отцовскую машину и поехала во Внуково. Она неслась по шоссе с такой скоростью, с какой всегда ездил отец. В березовой роще она резко тормознула. Она вспомнила, как отец привозил ее сюда, маленькую, на автомобильные соревнования. Он тогда поил ее березовым соком. Женя шла по березовой роще. Быстро темнело. Она искала ту березу, соком которой поил ее отец. Женя сердилась, что не могла вспомнить ту березу. Она остановилась около большой черно-белой березы и прижалась к ней лбом. А потом стала легонько ударять по стволу. Она стала его бить кулаками, потому что береза как стояла тогда, в ту весну, так и сейчас стоит и еще много десятилетий будет стоять, если только ее не срубят. Женя била кулаками бело-черный ствол березы, и все в ней гневалось: отца нет, а теплая, спокойная береза стоит здесь, и ей совсем не больно и не страшно, что он больше никогда не придет сюда, и не будет рассказывать смешных историй, и не будет поить ее соком, и не будет молча сердиться, и не будет летать в свое небо для того, чтобы всегда возвращаться на свою землю.

— Папа, папа, папочка мой, — вдруг прошептала Женя, замерев, — милый мой, родной и любимый папка…

Она стала гладить березу и тереться лбом об ее теплую, пахнувшую солнцем кору.

В верхушках деревьев шумел ветер. Где-то далеко на севере ворочался гром.

17

Павел сидел в хвосте самолета рядом с цинковым ящиком, в котором лежало тело Струмилина. Павел сидел сгорбившись, опустив руки между коленями.

Из кабины вышел бортрадист и сказал покашляв:

— Богачев, Указ Верховного Совета сейчас передали. Тебя наградили орденом Красного Знамени.

Самолет стало болтать из-за того, что резко снизились. Бортрадиста качнуло. Он стукнулся головой о косяк, почесал лоб и ушел в кабину готовиться к посадке.

Самолет заложил вираж, и в иллюминаторы Павел увидел разноцветные огоньки ночного аэродрома. Он вспомнил, как Струмилин говорил ему: «Я люблю садиться на ночные аэродромы. Это — как в карнавальную ночь».

Павел тяжело засопел носом, а потом заплакал. Он плакал, жалобно сморщив лицо, размазывая по щекам слезы и всхлипывая.

Потом самолет выровнялся, и в иллюминаторы пришла ночь: веселых разноцветных огоньков аэродрома не было. Летчики повели машину на посадку. И чем ближе к земле был самолет, тем жалобнее плакал Павел, потому что он провожал Струмилина в последний путь, и для него последним путем была не земля, а небо, которое он любил так же, как людей, и как травы, и как весну, которая в Арктике хотя и коротка, но поразительна и прекрасна…

Апрель-август 1961 г.

Станция «Северный полюс-8» — Москва

КАПРИЧЧИОЗО ПО-СИЦИЛИЙСКИ

1

— Нет, в Палермо ехать нет смысла, — сказал Педро. — Внешне это вполне благопристойный город, ты там ничего не поймешь. Не спорь, я предлагаю самый хороший маршрут: Мадрид — Рим; поезжай смотреть на своего Массимо Горки в Неаполь, потом поезд на Сиракузы, оттуда начинай поездку по острову, толкайся вглубь на западное побережье, там правит мафия; остановись на ночлег в Энне, ты ощутишь запах, понимаешь?

— Как добираться до Энна? Автобусом?

— Какие в Сицилии автобусы?! — Педро пожал плечами. — Найми машину. Бензин, правда, в Италии дороже, чем здесь, в Мадриде, — сорок долларов за сорок литров, — хотя если ты возьмешь во Франции туристскую льготу, то можешь сэкономить пять-шесть зелененьких.

— Сколько будет стоить крюк во Францию?

— Не менее тридцати пяти бумаг, — Педро усмехнулся. — Ты у нас выучишься считать деньги, а?! В России — я заметил — рубли не считают, словно там живут одни миллионеры…

«Миллионеры-то как раз считают копейки, — подумал я, вспомнив, как летел из Мексики в Атланту. — Еще как считают, потеют даже, бедолаги».

Рядом со мною тогда сидел седой джентльмен в стоптанных дорожных башмаках, потертых брюках и пропотевшей куртке. Летчик резко наклонил махину «Боинга»; усиленный динамиками, пророкотал его голос:

— Леди и джентльмены, слева — извержение вулкана, думаю, вам интересно поглядеть на это чудо, торопитесь сделать фото для семейных альбомов…

Он бросил самолет еще ниже, словно бы мы ухнули в воздушную яму; фарфоровозубые бабули защелкали камерами, наваливаясь друг на друга острыми веснушчатыми локотками, по которым разве и можно было определить возраст туристок — за восемьдесят, никак не меньше. Штаты — страна путешественников, ушедших на пенсию, всю жизнь надо вкалывать в поте лица, иначе не обеспечишь старость.

Сосед камеру доставать не стал: составлял колонку цифр, длинную, словно китайская средневековая поэзия. Считал он медленно, тяжело, и постепенно восприятие человека, сидевшего рядом, претерпело цветовую метаморфозу: седины, белые брюки, белая куртка показались мне серо-коричневыми, какими и надлежит быть мельничным жерновам.