— Слово чести! Лучше бы я сжег эту чертову книгу! Волей-неволей поверишь в дьявольские козни…

— Откуда вы знаете Протасова?

— Возле буки случайно разговорились, на горке.

— Где-где?

— На горке, у памятника первопечатнику. Там возле букинистического народ обычно толчется.

— Давно с ним дело имеете?

— Да этим летом и познакомились.

— Действительно знает толк в книгах?

— Как свинья в апельсинах, — зло передернулся Петя. — Я бы давил таких.

— Как говорится, благими намерениями… И какие же сделки вам удалось совершить?

— Да всего ничего. Первый раз «Историю искусств» отдал, потом эту… проклятую.

— Сколько взяли? — спросил Люсин, отыскав в списке собрание Гнедича.

— «История» за пятьсот пошла, эта — тысячу двести.

— Чего ж так скромно? С честного труженика полторы, а обожравшемуся мафиози скидка? Где логика? Протасов, говорят, за ценой не стоял.

— Это ежели цена твердая. А так торговался до седьмого поту, выжига!.. Я ведь сначала две с него спросил. Только вы не пишите.

— Эти подробности меня не волнуют. — Люсин небрежно смахнул лежащие на столе бумаги в ящик и даже выключил магнитофон. — Тем более что с Протасовым, сами понимаете, я тоже кое о чем побеседую… Почему вы именно ему предложили травник?

— Я и другим предлагал. Не потянули.

— Кому, например, указать можете?

— Да тому же Бариновичу, который про алхимию написал. Не читали?

— Верно, — Люсин благосклонно кивнул. — Был у нас такой разговор с Гордеем Леоновичем.

— Выходит, знаете уже? — Корнилов разочарованно повел плечом. — Для чего тогда спрашивать?

— С одной-единственной целью: помочь вам выпутаться. Прошу прощения. — Люсин сделал знак, что должен прерваться, и взял трубку телефона селекторной связи.

— Завтра в одиннадцать встретитесь с Протасовым, — ответил на его краткое приветствие Кравцов и добавил чуть ли не зловеще: — Не задерживайтесь там.

Глава тридцать вторая

Анатомия мгновения

Он ушел в глубокий омут, залег в тину и не подавал признаков жизни. От матерых людей знал, что нужно продержаться хотя бы полгода, а там привычная текучка возьмет свое. Новые заботы принудят ослабить хватку. Не на нем одном клином сошлось. Что же касается «чистых» документов, то он соображал, как делаются подобные вещи, и примерно догадывался, куда следует обратиться по такой надобности. Так, на всякий случай, ибо не верилось до конца, что легавые все-таки выйдут на его след. Себя-то он ни с какой стороны не обозначил: ни когда отсиживался на хлебах у Протасова, таясь всякого постороннего глаза, ни там, среди колючих сосенок, под глухой завесой дождя. Вышло, конечно, не совсем ладно. Не стоило мараться на всю жизнь за полтора куска. Тревоги и хлопоты обойдутся дороже, это уж как пить дать. Только прислушиваться к горестным нашептываниям было б последнее дело. Прошлого, как известно, не воротишь. Что было, то сплыло. Уж он-то всякого нагляделся за свои молодые годики и твердо усвоил немудреное правило: жить надлежало только сегодняшним. Завтра — штука обманчивая. Оно никому не гарантировано.

В первый раз Алексей попал за колючую проволоку, когда ему едва исполнилось восемнадцать. По-глупому, по-пустому. За пьяную драку, в которой кто-то кому-то проломил череп обрезком водопроводной трубы. Не до смерти, но вполне квалифицированно. И хотя на той железке не осталось никаких отпечатков, как-то так выстроилось, что судья припаял это дело ему и соответственно отмотал на всю катушку.

С той переломной поры и началось его переучивание. Вернее, волчье натаскивание, потому что школьные годы не оставили в душе почти никакого следа. Случайно застрявшие в памяти осколки прописных истин, конечно же, в счет не шли. Грош цена вызубренной премудрости, если так и не сформировалось то главное, определяющее, без чего нет человека как мыслящей личности.

Нельзя сказать, что у Алеши, вполне нормального мальчика и среднеуспевающего ученика, вступившего по достижении четырнадцати лет в комсомол, не было принципов и убеждений. Такое вообще едва ли возможно в человеческом обществе, сложенном из самых разнообразных ячеек, эдаких социально-биологических ниш, где у каждого индивидуума обязательно найдутся друзья по интересам. Но это были дурно усвоенные убеждения и безжалостно обкорнанные принципы, большей частью противопоставлявшие узкогрупповые интересы общественным. Даже не столько противопоставлявшее, сколько бездумно игнорировавшие их, словно, кроме кучки избранных — в рамках подъезда, двора, школьного класса, — ничего вокруг не существовало. Примерно по такой схеме определял свое место в мире первобытный человек, для которого все многообразие бытия сводилось к жесткой полярности: «свои» и «чужие». Среди «своих» царила гармония с законами и строго упорядоченной иерархией, с «чужими» дозволялось абсолютно все. Они были «добычей» — эти чужие, подчас легкой, но большей частью опасной. В этом случае разумнее было обойти их стороной. Держать данное слово, быть великодушным и щедрым, защищать слабого — все эти прекрасные порывы как бы заранее предназначались только для внутреннего употребления. И такие понятия, как «вина», «грех», — тоже. Обмануть хитроумным коварством врага почиталось доблестью.

Умонастроения спаянной компашки, в которой Алексей благодаря незаурядной физической силе и дерзости вскоре занял ведущее положение, разумеется, не укладывались в столь примитивный кодекс, хотя в основе своей вполне ему соответствовали. Учителя ли проглядели или родители (отец пил и временами надолго исчезал из дому), но к десятому классу Алексей сформировался законченным лицемером. Это и была та невидимая демаркационная линия, которая, как ему казалось, защитила его внутреннее «я» от непрошеных посягательств взрослых. Уверившись в том, что и сами они постоянно прибегают к двоедушию и строят свое существование на сплошной лжи, он научился сравнительно безболезненно сосуществовать с океаном хаоса, со всех сторон обступившим его крохотный первобытный островок. «Первобытный» в смысле этической праосновы, потому что в остальном Алексей и соучастники его молодецких забав были болезненно привержены к последним веяниям ультрамодерна. Не в изобразительном искусстве или архитектуре, к которым были вполне равнодушны, а скорее в специфической сфере быта. Шарф с цветами любимой команды, часы с миниатюрным калькулятором, грохот и мигающие огни дискотеки, безусловно, составляли зримые приметы современности. Но было бы абсурдом свести к этим немногим признакам безмерную сложность века, стремительно меняющего внешние формы, обремененного, кроме всего прочего, непомерной ответственностью за бесценное историческое наследство — такое уязвимое, хрупкое перед лицом затаившейся смерти. А вот ограничить оказалось возможно. Кинофильмами и книгами, главный герой которых шпион, преуспевающий, упоенный вседозволенностью, уже по самой природе своего ремесла вынужденный быть оборотнем. Усвоенные манеры и стиль находили проверку в шашлычной, если у кого-то завелась четвертная, в «междусобойчиках» на «хате», когда удавалось сплавить родителей. Тотемные значки пресловутой «массовой культуры», тесно соседствующей с «контркультурой», превратились чуть ли не в самоцель, сделавшись объектами массовой погони. Охота за расчлененным тремя полосами трилистником «Adidas» на кармане куртки или фирменной этикеткой «Levis» на ягодице стереотипно соединилась с наркотическим пристрастием — чисто снобистским — к автомобилям, желательно иномарочным.

И как своеобразный итог понятие «модно», ощущаемое как «жизненно необходимо», оказалось незаметно перенесенным с фирменных вещей на фирменных подруг, чьи ноги, глаза, плечи, волосы предстали непреложными эталонами поточной линии блистательных совершенств. Отклонение воспринималось как брак, не подлежащий переделке, но требующий замены.

Первая модель менялась на третью, восьмая — на особо престижную тринадцатую. Алексей, наметивший для себя карьеру механика автосервиса, воспринимал естественное для человека стремление к совершенству как непрерывную смену этикеток, сверкающий парад ярлыков.