Родыгин подмигнул Филимонову.

– За тебя тут Векшина ходатайствует. Ты, понимаешь, спьяну чуть не задавил ее вместе с младенцем, а она уже всё простила. Вот женщины! Давай-ка выйди, постучи и отчекань, как настоящий мужчина.

Филимонов опять вышел, дверь закрылась. Родыгин приготовился ласково потрепать его по затылку, когда он будет проходить мимо. Кожу на ладони щекотнет нежный ежик филимоновских волос.

Прошла минута, никто не постучал.

Родыгин прошагал к двери, осторожно приотворил ее, распахнул настежь. Филимонов исчез, коридор пустынно расстилался в обе стороны, за окнами темнело, собирался дождь. Возле ближнего окна стояла швабра, техничка Алевтина Ивановна медленно сыпала из ведра на пол светлые опилки.

– Не знаю, – ответила она на вопрос о том, куда подевался только что бывший тут мальчик.

В классе тоже сделалось темно, Родыгин включил электричество и вернулся к прерванной теме:

– Так вот, ребята, в Сингапуре с пьяными водителями поступают еще оригинальнее, чем в Турции…

5

Вернувшись на рыночек, Надежда Степановна громко спросила:

– Кошелька никто не находил?

Ответом было молчание. Старушки неподвижно восседали на своих ящиках, стараясь не встречаться с ней взглядом.

Она всё поняла и двинулась между ними, спрашивая то же самое у каждой в отдельности. Рядом шел какой-то старик в офицерском кашне. Он интересовался ценами на грибы, возмущаясь и поминая Бога – в том смысле, что не вредно бы его побояться в пенсионном возрасте.

– А он нынче в отпуску, – сказала бабка, торговавшая мухоморами.

Это ничего хорошего не сулило, тем не менее Надежда Степановна спросила и у нее:

– Кошелька случайно не находили?

– Нет, – ответила она и отвела глаза.

Наконец подала голос та самая старушка с черемухой.

– Какой он из себя?

– Черный, – сказала Надежда Степановна.

– И что в нем есть?

– Десять рублей денег. Квитанции.

– И всё?

– Еще мелочь.

– Мелочь-то, что ли, не деньги? Сколь ее было?

– Не помню.

– Сама не знает, сколь у нее денег, – сказала эта старушка другой, сидевшей на соседнем ящике перед трехлитровой банкой с торчащими из нее бесцветными гладиолусами.

Та охотно выразила свою солидарность, сказав:

– Богатые все стали, копейки уж и не считают.

– Потом станет говорить, что я взяла, – по тому же адресу добавила старушка с черемухой и снова повернулась к Надежде Степановне. – Давай, милая, вспоминай. Как вспомнишь, так и отдам. Много вас тут ходит. Может, и не твой.

На ней был плюшевый, с пролысинами, черный салопчик, мужские ботинки. Голова повязана застиранной косынкой с изображением собора Сакре-Кёр и Эйфелевой башни.

Старик в офицерском кашне сказал Надежде Степановне:

– Не слушайте ее, у них на сберкнижках побольше нашего.

В ожидании грозы город затих. Прохожие поглядывали вверх и ускоряли шаги. Надежда Степановна совсем собралась уйти, наплевав на эту несчастную десятку, как вдруг услышала:

– Ты только меня правильно пойми, девушка. Я сейчас вся дрожу.

Старушка достала кошелек.

– Твой?

Глаза ее сияли.

– Чего молчишь? Язык от радости проглотила?

– Мой.

Надежда Степановна почувствовала, что ее саму начинает бить дрожь.

Она взяла протянутый кошелек. Старушка не сразу отпустила его, их пальцы соприкоснулись, и Надежда Степановна всем сердцем ощутила торжественность минуты.

– Десять рублей, восемьдесят четыре копейки. Пересчитай.

– Зачем?

– Пересчитай, говорю, при свидетелях!

Между тем свидетелей становилось всё меньше. Опасаясь дождя, бабки скоренько собирали свои пожитки и уходили. Рыночек разваливался на глазах. Быстро темнело, ветер нес по улице бумажный мусор. Как ключи с речного дна, в похолодевшем воздухе завихрились столбики пыли, вокруг опустевших ящиков завели хоровод рваные газеты и трамвайные талоны.

Надежда Степановна послушно пересчитала мелочь в кошельке, но просто взять его и уйти уже не могла, продолжала стоять перед старушкой, не зная, чем искупить постыдную разницу между своим отношением к потере и ее – к находке. Не придумав ничего лучше, она предложила:

– Давайте, я у вас еще черемухи куплю, – предложила она.

– Иди уж. Не надо, – устало ответила та, всё еще дрожа под грузом ответственности, легшим на ее плечи.

Потом она дала себя уговорить, Надежда Степановна заплатила еще за два стакана, но чувство вины не исчезло. Она смотрела, как катятся в кулек черные шарики, и слышала далекий протяжный гул, наплывающий с северо-востока, со стороны плотины ГЭС. Там сплошной пеленой стянуло небо и землю, гигантские валы разгуливались на бескрайних просторах водохранилища. Тот, о ком говорила бабка с мухоморами, в самом деле, наверное, взял отпуск, иначе трудно было объяснить такую грозу в конце сентября.

В школе начали зажигать свет, дежурные выставляли на карнизы горшки с цветами, чтобы напоить их дождевой водичкой. «Как бы стебли не поломало», – подумала Надежда Степановна. Она взяла второй кулек, и в это мгновение с грохотом разломились небеса, грозовая пелена, давно уже одевшая северо-восток, стремительно надвинулась, дождь хлестнул с такой силой, что капли, ударяясь об асфальт, расшибались вдребезги. Слышался глухой стук, водяная пыль стелилась над землей. Затем стук сменился шелестом – вода падала в воду. По улице потекла река, противоположный берег заволокло туманом, кульки намокли, пальцы Надежды Степановны стали фиолетовыми. Она отступила под навес киоска «Союзпечати», а старушка со своей кастрюлькой спряталась под карнизом закрытого на обед «Гастронома».

С карниза текло, волнистая бахрома колыхалась перед ее глазами. Обнимая кастрюльку, она думала о том, что до весны, может быть, не доживет, и тогда, значит, эта гроза – последняя в ее жизни, но страха смерти не было. Душа, невесомая от сознания исполненного долга, рвалась к небесам, туда, где рвались и сверкали электрические разряды. Когда она умрет, дочь наденет ей на палец проволочное медное колечко, а конец проволоки выведет из гроба наружу. Так советовала сделать соседка, чтобы душе легче было покинуть тело. По проволоке она стечет в землю и уйдет в небеса. Чем честнее живешь, тем больше в душе электричества, а оно везде одинаково, на земле, в земле и на небе, так чего ее бояться, смерти-то?

6

Алевтина Ивановна высыпала из ведра все опилки, взяла швабру и начала мести пол на первом этаже. В кармане у нее позвякивали друг о друга два соседних на связке ключа – от раздевалки и от несгораемого настенного ящика, в котором, недоступная детским пальчикам, надежно укрыта пластмассовая красная кнопка звонка. Нажимать ее было пока что не время. Алевтина Ивановна спокойно сметала шваброй темнеющие от впитанной грязи опилки. Она всегда делала это в междусменку. Внутренний голос еще не сказал ей: пора!

С третьего этажа, из окна своей лаборантской Владимир Львович видел, как Надежда Степановна вернулась к школе, а затем снова направилась на другую сторону улицы. С естественным, ни к чему не обязывающим интересом зрелого женатого мужчины к зрелой незамужней женщине он отметил, с какой грацией она балансирует на шатких мостках, перекинутых через вырытую возле крыльца траншею. Сзади это выглядело особенно впечатляюще, Владимир Львович пожалел, что не пошел за тортом вместе с ней. Он запер лаборантскую и мимо учительской, где уже начали пить чай без торта, спустился вниз, чтобы встретить Надежду Степановну на крыльце.

Порывами дул предгрозовой ветер, пахло тем электричеством, какого никогда не добудешь в лабораторных условиях. За углом школы трое работяг распивали поллитровку из единственного складного стаканчика.

– Что празднуем, мужички? – фальшивым басом осведомился Владимир Львович.

– День Парижской Богоматери, – ответили ему неприветливо.

Владимир Львович подумал, что они, наверное, из тех, кто на ветровое стекло своих грузовиков вешает фотографию Сталина.