– Видел, гуру.

– Опыт души в таком состоянии не поддается описанию, но Брахман находится еще дальше, по ту сторону подобного смерти сна. Кто достигнет Брахмана, тот свободен.

– Навсегда?

– Навсегда.

– Но не есть ли это просто несуществование, просто смерть, которую ты зачем-то зовешь иначе, о гуру?

– Напрасно стремишься ты непостижимое объять мыслью, выразить невыразимое речью. Принеси-ка лучше фигу с того дерева.

Гунашарман сбежал с зеленого холма, на котором они сидели, подпрыгнул и сорвал с ветки спелый плод.

– Вот, гуру. – Он положил фигу у ног учителя и, поправив шнур на левом плече, опустился на траву.

Гуру разломил плод на две половинки. Свежая, благоухающая мякоть и ряды семян в середине увлажнились росинками клейкого сока.

– Раскуси это, – выковыривая окаменевшим ногтем крохотное семечко, сказал учитель. Его худое, иссушенное солнцем тело, казалось, было выточено из затвердевшего дерева и выглядело почти черным в сравнении с дхоти – белой тряпкой, покрывающей бедра.

Гунашарман почему-то подумал, что гуру никогда не умрет, а только окончательно высохнет, как старая лиана.

– Что ты видишь в семени? – спросил учитель.

– Ничего.

– То, что ты называешь «ничего», и является сутью, которая скрывает в себе могучее дерево. В урочный час оно вырастет из земли и принесет сладкие плоды. Так и Атман, который невидим в нас, сколько бы мы ни дробили на части тело. Поэтому запомни: тат твамаси – ты есть то. Как соль, растворенная в воде, делает океан соленым, а сама остается непостижимой, так все сущее имеет свою основу и свое истинное бытие в единой, непостижимой вселенской сущности, которая содержится во всем.

Ученик хотел возразить, что соль в океане легко добыть выпариванием и уже по одной этой причине она вполне доступна органам чувств, но не посмел.

И все же он запомнил тот день, наполненный смолистым ароматом лесов и журчанием ручьев среди белых камней, в сердце своем сохранил мудрые слова учителя. Никогда потом истина уже не казалась ему столь близкой, как на том зеленом холме посреди залитой солнцем долины. Лишь сейчас, на лесной поляне под полуночными звездами ему было дано вновь ощутить предчувствие озарения. Оно коснулось его неслышным совиным крылом и пропало.

Гунашарман подбросил в огонь сухие ветви карникары – дерева, цветы которого лишены запаха, и кору сандала, чей душистый аромат стесняет дыхание. Сома в герметическом сосуде из обожженной глины заклокотал, его летучие пары устремились в кольца змеевика, чтобы загустеть в холоде ночи и, подобно росе, возвратиться в кипящее чрево. Многократная перегонка в замкнутом сосуде не должна была прекращаться ни на мгновение и длилась уже сто семь дней. В ту минуту, как заступил на дежурство Гунашарман, пошел сто восьмой. До прибытия заревой колесницы Ашвинов «Красное Яйцо» должно было окончательно созреть.

С того дня, когда юный Гунашарман отличился проникновенным знанием Атхарваведы, продляющей жизнь, и был допущен к мистериям Сомы, семь раз усыхала и вновь наливалась амритой лунная чаша. За это время он в совершенстве постиг иносказательный язык жрецов небесного Сомы, который рожками вверх плыл теперь над джунглями по туманным волнам, и сомы земного, чьи душистые охапки смутно золотились возле каменного жертвенника.

Здесь, на залитой лунным светом поляне, никто не называл владыку жизненного огня по имени.

Когда из красного сока, смешанного с медом и молоком, выпадал осадок, жрец благоговейно шептал:

– Он сел.

Гунашарман, на которого впервые возложили почетную обязанность поддерживать огонь в очаге, сразу же понял, что произошло, и перестал раздувать пламя, или, говоря на языке посвященных, «сложил крылья».

– Готовь ему ложе, – приказал потом жрец.

И Гунашарман стремглав бросился за деревянной чашей, в которой собирают очищенную в сите из овечьей шерсти небесную влагу.

И вот теперь, в полном одиночестве, сидит он у очага, прислушиваясь к бурлению сомы. Он неоднократно видел, как «десять тоненьких сестер», то есть руки жреца, выжимали давильным камнем едкий сок золотого цветка, растущего в долинах Шарьянаваты; отмывали его «в реках» – в тонкой струйке воды; смешав с божественными дарами пчелы и коровы, ставили на огонь. И все же он не перестает вздрагивать каждый раз, когда тихий голос жреца зовет его подбросить в очаг сучья:

«Сухие растения!»

Гунашарману кажется, что он опять слышит голос, от которого при одном лишь воспоминании становится зябко. Или это ветер холодит ему затылок? Он покорно подкладывает в огонь ломкий хворост и поворачивается спиной к очагу. Песня Сомы в глиняной реторте убаюкивает. Глазам, завороженным пляской огня, мрак кажется непроглядным.

В джунглях шелестит влажная листва. Приглушенно кричат после ночной охоты совы. Изредка потрескивает на деревьях кора. Когда глаза привыкают к темноте, начинает проявляться лунный лоск кожистых листьев. Неясными пятнами возникают белые душистые цветки лианы мадхави, вокруг которых гудят мохнатые ночные бабочки и бронзовые жуки.

«Как много выпили амриты бессмертные! – Юный брахман следит за тонким серпом ущербного месяца. – Скоро ночи станут совсем темными».

Он никак не может припомнить удивительное ощущение полета, которое только что на миг захватило его, увлекло в головокружительные выси и вдруг изгладилось, оставив в душе обидное разочарование. Что это было? Но как черные занавеси задернулись в памяти: ни осознать, ни вспомнить.

Прямо над головой медленно крутится Карттика[140] и тревожно пульсирует над стеной мрака Картикея[141] – символ пожаров и бед. Так что ж это все-таки было? Он складывает ладони и поднимает их на уровень лица. Но и эта – мудраанджали не помогает ему. Он все навсегда позабыл.

«Сухие растения», – напоминает вновь голос внутри.

Он с треском ломает сучья и бросает их в ненасытное пламя. Довольно клокочет сома в сосуде, свистят и покрапывают в змеевике его пары. Но вдруг леденящий кровь рев тигра прокатывается по джунглям и заглушает все звуки. И долго молчит потом притаившаяся ночь.

Чтобы подбодрить себя, Гунашарман затягивает вполголоса песнь в честь своего божества, в которой только и можно называть его имя:

Где трением добывается огонь,

Где поднимается ветер,

Где переливается сома,

Там рождается разум[142].

Рождается разум? Не эта ли мысль промелькнула как молния во мраке его немоты? Он же ничего не знает о том, что творится в клокочущем сосуде из обожженной глины! Вообще не задумывался над тем, для чего многократно перегоняют и дистиллируют сок, который призван освящать огни и веселить душу. В самом деле, зачем? Что найдет главный жрец, когда отобьет поутру узкое горло сосуда? Это тайна. Святая святых. Ее раскроют перед ним в урочный час высшего посвящения, когда придет его черед занять жреческое место у каменного алтаря. Но это случится не скоро, а пока надо смиренно ждать и, ни о чем не спрашивая, учиться терпению. Когда Ушас, утренняя звезда, зазеленеет над джунглями, он уйдет в деревню, так ничего и не узнав о «Красном Яйце», которое созрело в жаре Сомы и Сурьи. «Дочь Сурьи родится из капли"[143]. Это единственное, что ему известно. На сто восьмой день в этом самом узкогорлом кувшине Луна превратится в Солнце.

А что сие означает? Великое и животворное единение противоположных начал?

Гунашарман помнит сокровенную мистерию, исполнителями которой были главный брахман и самая юная из храмовых танцовщиц. Такая ритуальная церемония всегда предшествовала приготовлению сомы, символизируя рождение огня из влаги… Но хоть бы одним глазком взглянуть на это «Красное Яйцо»…

Незаметно растаяла ночь. Заглушая беспечную птичью разноголосицу, затрещали кузнечики и цикады. Потом прогудела, как надтреснутый колокол, и неожиданно умолкла кукушка кокил – вестник любви.