– В чем же, на твой взгляд, нелепость «Седьмого комиссара»?
Алена, опустив голову, помолчала, собираясь с мыслями. Если там, конечно, было с чем собираться. Уж если в городах полно снобов, глубокомысленно рассуждающих о том, в чем ни черта не смыслят, то почему бы им не быть и в глуши? Решила девчонка произвести впечатление на проезжего, показать, что она – не самая обычная деревенская дурочка с идиотской «химией» на башке, а индивид с претензией на музыкальный вкус. Так мы этот ее порыв сейчас быстренько!..
И тут она с невероятной точностью пропела основную тему увертюры. Я плюхнулся рядом. Пока подкуривал сигарету, она уже начала приводить аргументы.
– Вот тута нелогично, – вышло у нее почти «нелохишно». – Вот зачем тута так резко? Ведь просится переход в ре минор… Вот слушайте! – И она напела, как, по ее мнению, должна была выглядеть музыкальная фраза. – Чувствуете? Вот чувствуете? А композитор этого не чувствует! Он будто доказать нам что-то хочет, в каждой фразе, в каждой фразе! Как будто бьет нас. Как будто что-то втолковывает, а непонятливых – розгой, розгой! А музыка – она не такая. Музыка – она… это когда началась мелодия, а ты тут же подхватил, а потом еще удивился – как это ты сам такую не сочинил?.. То есть не написал… Музыка – она родная, а тут будто наперекор… Вот верите, что мне вдруг подумалось? Ну, когда услышала первые ноты? Мне подумалось, что любая музыка уже есть – в душе, в воздухе, в мире, а композиторы – это те, кто для нас ее записывает. Кто-то хорошо записывает, кто-то хуже. Услышал, запомнил – записал. А этот – не из воздуха, не из души. Складно, красиво, но он, когда ноты записывал, не слышал их, а располагал по какому-то порядку. Неестественно. И жирная точка в конце… Почто? Такая жирная, что просто клякса! Грубая. Коробит. А нужно мягче, мягче…
Ее голос доносился словно издалека. До меня долетали какие-то обрывки фраз, обломки смысла. В них не было любви, в них не было признания или понимания, не было надежды. В них был укор, упрек, насмешка, презрение, приговор. Очередная критикесса, отличающаяся от прежних произношением слов «пошто» и «мяхше», ругала мое лучшее творение, ругала меня, брошенного, беглого, одинокого, застывшего, замороженного собственной болью и бессилием, оглушенного новой несправедливостью, переполненного праведным гневом, вынужденного пережигать в себе свое бешенство, удерживаться от естественного желания наказать, покарать глухих, слепых, бесталанных, никчемных людишек! Если однажды ледяная корка, покрывающая меня в такие минуты, хрустко лопнет…
– Ленка, егоза! – нарочито громко прозвучало совсем рядом.
Очнувшись, я в недоумении закрутил головой – стою, нависнув над побледневшей Аленой, тяну руки (к ее шее?!), а сзади сбоку, буквально в шаге, – бородатый механик.
– Ленка! – повторил мастер, глядя почему-то мне в глаза. – А вот у меня в крохсфорде слово трудное попалось: «Советский композитор, основоположник современного суггестивно-трансового направления в симфонической музыке». Девять букв.
Прежде чем до меня дошел смысл формулировки, я поразился, с какой чистотой она была произнесена – ни намека на местный говорок! Издеваются они надо мною, что ли? Между тем буравящий взгляд пожилого механика буквально телеграфировал мне: «Не балуй!»
– Михальчук, – едва слышно отозвалась Алена, затем рывком поднялась с бревна, коротко посмотрела на меня, вновь отвела взгляд. – Пойду я. Вы извините…
Бочком протиснулась мимо, шмыгнула за угол пристройки, едва не столкнувшись с мужчиной средних лет в голубой панаме и мокрой от пота рубашке-тенниске.
– Точно, Михальчук! Подходит! – заулыбался мастер, огрызком химического карандаша малюя в сложенной в несколько раз, порядком замусоленной газете, мягко отшагнул и практически исчез в густой тени навеса. – Вот егоза! Все знает!
– Доброго здоровья, товарищ! – важно кивнул мне не замеченный механиком мужчина в тенниске. – Петрович, выдь на час!
– Жарко! – донеслось из-под навеса. – Сам сюды ныряй!
Мужчина, стесняясь, вынул скомканный носовой платок, промокнул блестящий лоб.
– А вы почто на солнцепеке?
Я вяло отмахнулся и вернулся на бревно. По единственной загаринской улице прогрохотал гусеничный трактор. Почему-то, даже не оборачиваясь, я был уверен, что это гусеничный, а не какой-нибудь «К-700». За пристройкой умиротворенно многоголосо кудахтало. Под навес со спасительной тенью попыталась сунуться вислоухая дворняга с грустными глазами – наверняка у нее под токарным станком была выкопана прохладная яма, – но на полушаге обнаружила, что место в массе своей занято людьми, и бочком-бочком свинтила, не обратив на меня ни малейшего внимания. Меня слегка лихорадило, но наибольший дискомфорт доставляла привязавшаяся мелодия, напетая Аленой. Моя – и не моя. С переходом в ре минор. На душе было еще тоскливее, еще гаже, чем в тот момент, когда я решил покинуть крупный областной центр нашей необъятной.
Объективно – ее вариант мелодии был лучше. Я мог с уверенностью сказать об этом и как профессионал, и как потребитель. Однако, приступая к «Комиссару», я знал и то, что отпущенное нам количество гениальной музыки не бесконечно. Математически. Неизбежные повторы, компиляции – вот удел современных авторов. Все написано до нас. Нет, не так – все гениальноенаписано до нас. Нам остается, по возможности, быть не слишком похожими на классиков. Быть аккуратными, дабы наши слушатели не ткнули мордой в ноты полуторавековой давности. Быть хорошистами, но не отличниками. Или быть оригинальными. Нарочито оригинальными. «Читатель ждет уж рифмы «розы»?» – а вот выкусите!!! Не будет вам перехода в ре минор! Слушатель считает, что его ожидания обмануты? А мы подберем такой ритм, который заставит слушателя забыть об обманутых ожиданиях, отключиться от нехороших мыслей… вообще отключиться…
Долгие годы я подбирал ритмовки и созвучия, формируя суггестивный [40]подход к потребителю, но… Бывает так, что одна мелодия на целый день привязывается десятку людей. А бывает – не привязывается. Или не десятку. Или не на целый день. Или не одна. Как бы я ни анализировал, как бы ни структурировал, как бы ни старался писать оригинальные мелодии, которые бы понравились всем, обязательно на один восторженный отзыв приходилось два-три негативных. И реакция Алены средь прочих была еще довольно мягкой… Хех, «мяхше»!.. Чем больше я пытался воздействовать на психику слушателя посредством каносуггестии [41], тем больше противников собственного творчества обнаруживал в итоге.
Доходило до смешного! Мой старый добрый друг, режиссер-постановщик в томском студенческом театре, видя, какие трудности (в том числе и финансовые) я испытываю, поддержки ради предложил мне написать легкую, запоминающуюся, зовущую на трудовой подвиг мелодию для его спектакля о хлеборобах. Казалось бы, чего проще? Что может быть примитивнее музычки для аудитории, состоящей преимущественно из работяг и студентов? Труппе понравилось безоговорочно. Режиссер рискнул единственный раз. После шквала звонков разъяренных зрителей в администрацию театра и нескольких писем в горком он виновато произнес что-то типа «старик-это-не-то-что-мы-ожидали» и исчез. Похоже, навсегда.
Вот Алена сказала: «Напрашивается переход в ре минор». А моей задачей было как раз обратное – поразить слушателя тогда, когда он этого не ждет. И убедить, что только так – лучше.
На Алену мои убеждения не подействовали. Как и на многих других, кто удостоился чести прослушать «Седьмого комиссара». Не подействовали… А вот ее вариант никак не отвязывался!!! У меня уже ныли зубы, ломило виски… Впрочем, это, возможно, из-за солнца. Похоже, мне действительно следовало перебраться в тень.
Подняв глаза, я едва не вскрикнул – чуть поодаль стоял древний старик с окровавленным шерстяным кулем в руках и тяжело и хрипло дышал. Мокро, натужно откашлявшись и сплюнув в прокаленную пыль, он крикнул в сторону навеса: