– Твоего отца больше нет, парень.

– С чего ты взял? – скривил губы Марик.

– Эмучи сказал мне.

Старик сдвинул рукав на правой руке, и Марик увидел проступившее на предплечье имя: «Лиди». Кровяные точки составили его.

Марику тогда едва исполнилось четырнадцать. Он уже привык, что видит отца раз в два или три месяца, что ложится спать и просыпается под одной крышей со слегка придурковатым стариком, которого, впрочем, боится даже деревенский колдун и который, если верить слухам, когда-то обучал колдовскому мастерству самого Эмучи, но ни на мгновение Марик не допускал и мысли, что отец, бывший, без сомнения, лучшим воином баль, уйдет за темный полог, не обернувшись и не окликнув единственного сына.

– Ты понял? – спросил Лируд, снова уставившись мутными глазами в заснеженную пустоту.

«То, что старик выбрался из теплой избы и уселся на пороге, не замечая холода, само по себе чудо, сравнимое с посмертными чудачествами Милди», – уже потом подумал Марик, но в тот миг его мысли остановились. Он качнулся на затянутой льдом тропинке, поскользнулся, едва не упал – и устоял на ногах, лишь ухватившись за промасленный тотемный столб.

– Иди, – разрешил старик. – Поплачь. Твой отец достоин слез горя. Я не знал воина баль лучше, чем Лиди из рода Дари. Разве только знаменитый Зиди мог сравниться с ним… Но и Зиди теперь уже нет, и кто теперь помнит о нем? И Эмучи больше нет, а ведь я знал его так же, как и тебя. Иди, парень, поплачь. Воин не должен стыдиться слез. А ты станешь воином, если захочешь.

Марик плакал недолго. Пожалуй, он не плакал ни одного мгновения – слезы намочили его щеки самовольно. Они вытекли из глаз без рыданий и всхлипов, как избыток влаги, припасенной для увлажнения глаз, и исторглись наружу кратчайшим путем, потому как причина удерживать их внутри иссякла, а иных поводов для слез в будущем не предвиделось. Все остальное вовсе могло обойтись без слез. Еще не понимая, что он остался один, Марик вдруг почувствовал холод, который подбирался к нему не из-за заснеженных пространств, а изнутри. Имена Эмучи и Зиди значили многое, но оставались всего лишь именами, а отец, несмотря на редкие встречи, был частью его жизни. Он казался Марику похожим на прочный столб, на котором держится нехитрое походное жилище охотника. Сруби его – и ничто не защитит от дождя, снега, холодного ветра.

Марик пролежал в промерзшей кладовой, устроенной между желтыми стволами вековых сосен, до вечера, потом набил рот моченой болотной ягодой, скривился от невыносимой кислоты, запустил палец в туесок с медом, облизал его, выполз через узкий лаз, спрыгнул на снег и вышел к берегу узкой речушки, чтобы умыться. Морозец сопровождал его шаги скрипом, ветер обжигал лицо, но боли не было. Ее не было даже в сердце, где, как говорил Лируд, она имела свойство скапливаться и откуда никогда не растрачивалась полностью. Место боли занимала холодная пустота. Или именно эта пустота и была болью.

Марик пробил ногой тонкий прибрежный лед, умылся и пригляделся к кажущейся черной в зимних сумерках воде. Речка Мглянка, изгибаясь между заснеженными кустами, убегала на север. Где-то через сотню лиг она впадала в полноводную Ласку, а потом, сплетаясь с ней струями, бежала на запад вплоть до величественной Манги, чтобы вновь повернуть на север, но уже к океану. Именно за Мангой, на исконных бальских землях, месяцами пропадал его отец. Там, в заповедных лесах, почти не осталось поселений. Женщины, дети и старики баль уже давно перебрались в долину Мглянки – в земли, выторгованные, по слухам, у лесных племен ремини еще самим Эмучи, но воины продолжали охранять последние бальские угодья. От сторожевых башен на севере, которые смотрели на давно уже ставший сайдским храм богини Сето, до сторожевых башен на юге, стерегущих мутную колдовскую пелену и таинственную Суррару, скрывающуюся за ней.

Марик вернулся в избу в темноте. Лируд сидел у завешенной мхом стены неподвижно. На темном столе подрагивал огонек лампы, освещая блюдо с печеными овощами. Марик пригляделся к лицу старика, но так и не понял, спит он или высматривает что-то в противоположном углу, поэтому молча подбросил поленьев в остывающее печное нутро и бездумно уставился на огонь.

Еще утром он был сыном лучшего воина баль – и вдруг стал круглым сиротой, последним отростком рода Дари. Вот только ушедший в небытие род вряд ли бы стал гордиться собственным последним побегом, потому что мать Марика была безродной сайдкой, и он сам, с удлиненным лицом и светлыми, почти рыжими волосами больше походил на сайда, чем на баль. Кроме всего прочего у него не было ни собственного меча, ни кольчужного или хотя бы кожаного доспеха, ни лошади – ничего, что могло бы свидетельствовать о доблести предков Марика и поддержать его самого среди подобных друг другу черноволосых отроков, которые и так косились на сверстника, словно то, что Марик был рожден мертвой женщиной, оставило на нем невыводимую печать.

– Неправда, – раздался глухой голос. – Она не была мертвой.

Марик вздрогнул. Он уже уверился, что Лируд уснул, поэтому скрипучий голос показался ему голосом пробудившегося от многовекового сна лесного духа.

– Она умерла, едва ты родился, хотя смерть спеленала ее в кокон еще до твоего рождения, – сказал Лируд. – Но сердце ее билось. Она сама остановила его, когда посчитала нужным. Не каждый воин способен на такое.

Старик вздохнул и со стуком положил на стол угловатый кулак.

– Это случилось еще за рекой, в нашей старой деревне. Вырвавшийся из-за пелены юррг напал на женщин в поле. Твоя мать была на последнем месяце, стягивала медоносные корни в пучки. Юррг распушил иглы, разорвал пятерых, ранил воина, ей же успел только разодрать руку и бок, когда мужчины все-таки сумели убить зверя. Твой отец нанес ему главный удар. Но даже он не справился, если бы юррг не был молодым и слабым. Взрослый зверь обычно уносит с собой не меньше десятка жертв, даже если крепкие воины встречают его. Этот же убил только пятерых и шестой – твою мать, Марик. Но не тебя, хотя ты уже давно толкался ножками в ее животе. Она перетянула кровоточащее плечо той же бечевой, которой вязала корни, и крикнула, чтобы позвали меня. Я едва успел. Я пытался вызвать роды, когда яд уже разбежался по ее сосудам. Твоя мать сама начала превращаться в юрргима. Ее мышцы окаменели, но ее дух не был сломлен. Она всегда была упряма: и когда скирские таны разорили оружейную лавочку твоего деда и нищета взяла ее за горло, и когда увидела на дештской ярмарке твоего отца, и когда ответила на его взгляд, и когда решилась пойти с ним в лес, и когда отстаивала среди плохо принявших ее женщин достоинство твоего рода, Марик… Она была точно такая же, как и ты теперь. Гордая, но веселая. Говорливая, но скрытная. Мне пришлось рассечь ей живот, чтобы достать плод, но она даже не пикнула. А когда услышала твой голос, уверилась, что ты жив, то остановила свое сердце. Она сама убила себя. И ушла непобежденной…

– А как же… – потерянно прошептал Марик.

– Да. – Подбородок старика дрогнул. – Ты тоже был отравлен. У меня не оказалось снадобья от яда, некогда было искать нужную траву, время ускользало, словно вода из раскрытой ладони, но ты вылечился сам. Или же твоя мать как-то сумела ослабить яд, бегущий вместе с кровью к ее плоду. Так бывает. Почти так. Я знал случай, когда мать, спасая дитя, убила голыми руками серого волка… Ты выжил. Сначала ты был горячим, как седой уголь в едва прогоревшем костре, потом – холодным, как вода в роднике. Ты не плакал, а хрипел. В твоих глазах стояла боль, но ты выжил! Ты очень удивил меня, парень, и я остался присматривать за тобой. Правда, ни одна кормилица в деревне не решилась дать тебе грудь, поэтому ты был вскормлен звериным молоком.

Марик судорожно выдохнул. Он выжил, чтобы стать изгоем. Неужели истории рождения было достаточно, чтобы его невзлюбили в деревне? К чему его веселость и говорливость, если никто не хочет веселиться и делиться с ним деревенскими новостями? Почему злобные слова и через четырнадцать лет звучат ему в спину? Или он виноват в том, что бальские старики, женщины и их дети живут на берегах узкой чужой реки, близ огромного болота, а их мужья и отцы продолжают оборонять почти уже брошенные земли? Или вся его вина в том, что он непохож на других и когда-то вкусил звериного молока? С малых лет он слышал презрительное прозвище «сукин сын», хотя оно и передавалось из уст в уста вполголоса. Лируд говорил ему, что ложь лучше всего не замечать, особенно если она оскверняет уста глупца. Но Марик слышал и другие слова. Слышал – и не единожды, забыв увещевания опекуна, бросался в драку с двумя, тремя, четырьмя и большим количеством обидчиков и никогда не давал воли слезам, даже когда его избивали в кровь. Впрочем, последнее случалось все реже и реже. Ему уже позволяли смеяться и болтать, когда он сам этого хотел, но теперь его не любили еще и по причине страха, который он вызывал. За глаза его звали придурковатым болтуном. И сумасшедшим выродком. И приемышем полумертвого старика Лируда. И колдовским выкормышем. И твердолобым пнем. И упрямым зверьком, потому что, не будучи первым в детских играх, он все чаще становился первым в играх юношеских. Именно из-за порой необузданного упрямства и удивительной терпимости к боли. Или его ненавидели именно за это? Именно потому, что другие давали слабину там, где их юный соперник только крепче стискивал зубы? Что ж, он и вправду не уступил бы теперь и взрослому воину, но ради чего стараться? Его никогда не признают ровней. До тех пор, пока был жив отец, Марик находился в уверенности, что рано или поздно тот приведет его на священный холм и вручит ему меч воина, и он станет равным среди равных, потому что воины равны между собой. И что же теперь? Тут уж смейся не смейся…