Наталья Иртенина
Гулять по воде
В заповедных и дремучих
страшных муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей
и в проезжих сеет страх:
Воет воем, что твои упокойники,
Если есть там соловьи – то разбойники.
…………………………………
В заколдованных болотах
там кикиморы живут, -
Защекочут до икоты
и на дно уволокут,
Будь ты пеший, будь ты конный -
заграбастают,
А уж лешие – так по лесу и шастают.
………………………………
Из заморского из лесу,
где и вовсе сущий ад,
Где такие злые бесы -
чуть друг друга не едят, -
Чтоб творить им совместное зло потом,
Поделиться приехали опытом.
I
И вот надо было такой неприятности случиться. Только кудеярский мэр встал к окну совещательного кабинета и раскинул всевидящее око на свои владения, а тут на тебе казус. В этот самый миг из длинной трубы крематория выбралась человечья душа, вся в дыму и копоти. Прочихавшись да стряхнувшись, отлетела душа прочь, куда ей положено. А набрякший взор кудеярского мэра еще долго и недовольно буравил трубу. Мало того, что торчала над городом неприлично, будто сами знаете что такое, так еще посмела испортить с утра настроение самому важному лицу города. Да и просто – лицу города. А с этого, можно сказать, вся история кудеярского бунта приключилась.
Может, оно, конечно, не так плохо в конце вышло, а только народу нашему кудеярскому бунтовать никак нельзя, это у нас даже малые ребята знают. А тут такой катаклизм получился – страшно, аж жуть. Но ничего, мы народ привычный. В таком месте живем, в городе Кудеяре, и к лицу города, мэра Кондрат Кузьмича нашего, по фамилии Кащея, совершенно обвычные. Уж и не упомним, когда он у нас объявился, будто всегда тут сидел. Старожилы и те ум за разум заплетают, вспоминаючи, когда у Кудеяра другое лицо было. Да говорят, было все ж, при царях-батюшках еще. Но в те давние времена Кудеяр вовсе не городом звался, а селом Кудеяровкой. Только, верно, нам, кудеяровичам, и тогда бунтовать никак нельзя было, затем что лихой мы народ. Чуть не каждый в прародителях Соловья-разбойника числит. А живем мы в вотчине его, Соловушки, в тех самых лесах, а вокруг те самые болота, а на болотах избушки потайные стоят, и в них самые лихие-то и прячутся от света дневного да глаза людского. Верней, от ока отеческого, мэра кудеярского, Кащея нашего. Да напрасно прячутся, у Кондрат Кузьмича око всевидящее, недремлющее, и порядок у него во всем наведен.
Только с душами человеческими, вылезающими из трубы крематория, непорядок выходил. А Кондрат Кузьмич порядок любил и больше всего уважал. Больше же всего не любил и совсем не уважал чужие порядки, учиняемые в его владениях. Настроение тогда сразу в нем обрывалось, в грудях свербеть да чесаться начинало, и зубы, сверху золотые, снизу костяные, беспризорно клацать принимались. Вот до чего порядок любил. А то какой это порядок, когда в крематории заживо кого-то палят, а мэру о том – кого и за какие грехи – совсем ничего не ведомо. Прямое беспардонство.
– Вот, – говорит Кондрат Кузьмич, утрамбовавши внутрях прогорклый осадок от неприличной трубы, – квелый народец стал, а все равно безобразит. И реформы впрок не идут. А ведь для него, народа, стараюсь, ночей не сплю, все выдумываю что-либо этакое, полезное для бодрости. Просвещаю их, сил не жалею, а они… – Тут Кондрат Кузьмич окончательно осерчал и ушел от окна, втиснул худое свое, длинное тело за кофейный стол да сгоряча наплескал на него коричневую лужу из чашки-бадейки. – Самую малую явку на выборах до десятой части снизил – вот их благодарность! Не ходят! Хоть штаны на себе рви и голым пляши. Им только б друг дружку резать в темных углах да уворованное от меня прятать. Никакого порядку.
– Кто же во всем этом виноват? – лукаво спрашивает его советник и тонко улыбается всем лицом с неким коровьим очертанием. А кроме коровьего, у него была огромная, будто чайник, пеговолосая голова, выпирающее брюхо, да голос имел полубабий, петушиный. А головой покачивал, усиливая тонкую улыбку.
Кондрат Кузьмич смахнул кофейную лужу на ценный азиатский ковер и говорит, душу себе растравивши:
– Да кто же еще, Яшка Упырь виноват. Все никак не сдохнет, гриб червивый, шляется по городу, красненькое сосет. Любит красненькое, комар малярийный. Во время культа личности не насосался, и потом тридцать лет кровушку тянул. А все не успокоится.
– Это нам хорошо известно, – кивает пеговолосый. – В наших подземных лабораториях изобретали искусный кровезаменитель для освобождения вашего народа от власти кровопийц. В конце концов нам это удалось, не так ли?
Кондрат Кузьмич в дружеской улыбке расплылся и заморгал разнопосаженными глазами – один повыше, второй пониже, и оба желтые.
– Так, мистер Дварфинк, истинная правда, – говорит. – Как у нас перестройка объявилась, он на кровьзаменители перешел, что из-за границы ему слали, да на время хватку ослабил. Народец и ожил чуток, свободу почуял. А только быстро Яшке заменители приелись, опять на старое потянуло, на свежатину. Но теперь ему, клопу давленому, уже немного надо. А все равно людишки от того квелые. Свободу дарованную никак не ценят. Сидят по норам, будто сычи, меня ругают, отца родного. А то бунт замышляют. Не понимают, разбойники, что порядок во всем должон быть. Оного же порядка гарант – я, лицо города, а вовсе не трехрылые ископаемые, на мое место норовящие!
Кондрат Кузьмич, как печатью, припечатал слова кулаком по столу – чашки на блюдцах тоже гневно подпрыгнули. А как тут не гневаться, если на выборах в мэры против тебя одного прет целый трехголовый конкурент, кудеяровский олигарх Траянов?! К тому же владелец злостного крематория с неприличной и вовсе оголтелой трубой. Чтоб построить это чудище, Захар Горыныч спалил целую деревню на краю города, может, и с людьми, никто толком не дознался, были ль там еще селяне. С тех пор кудеяровичи покойников своих туда свозили, а кладбища Горыныч скупил за грош и позакрывал напрочь. Крематорий в народе прозвали коптильней. После водружения трубы над городом помирать у нас стали чаще и больше, с неким, можно сказать, увлечением. Среди серьезных людей даже разговоры пошли про кризис демократии… ох ты господи, демографии. Может, конечно, проблема в этих самых вылезающих из трубы человечьих душах. Только если с другой стороны на дело посмотреть – люди мерли от одного виду дымящей дуры, от тоски и беспросветности, которую она нагоняла.
Горыныч такие настроения хорошо уловил, потому в предвыборный список благодеяний вставил повышение рождаемости у кудеярских девок и баб. Его, конечно, сразу неправильно поняли, стали сплетничать, будто рождаемость ему нужна для умножения грядущих клиентов коптильни. Но это уж точно непраслинное вранье и злопыханье. Та голова, которая у Горыныча заведовала крематорием, в такие умственные кульбиты и тонкие расчеты войти никак не могла. А кроме Захар Горыныча, в нем еще уживались Зиновий Горыныч и Зигфрид Горыныч, но они совсем другими делами занимались. Только в одном все трое были общего направления. Если б кто в глаза назвал Горыныча трехголовым, или там про редкий случай растроения личности заикнулся, тот наутро непременно б вылетел из трубы крематория. А потому что вежливость к себе любили все трое, и к своей особе относились с уважительностью, «тремя ипостасями» самовеличались. Ну и на руку тяжелы были, это непременно.
Вот так крепко расстроил Горыныч в то утро Кондрат Кузьмича. Внутрях у мэра свербело все сильней и нудней, да зубы теперь не клацали, а прямо скрежетали от великой досады. И петушиный голос советника не мог его в чувство привести, хоть обычно действовал успокоительно, примирял с неблагодарной долей градоначальника, реформатора и лица города. До того Кондрат Кузьмич разволновался, что даже строгий распорядок нарушил. По утрам до такого-то часу он привычно трудился в совещательном кабинете и внимал плодам просвещения. Вместе с консультантом по реформам распивали кофе, выкуривали трубку дружбы и согласия, замышляли новые преобразования народной жизни да заверяли друг дружку в вечной, нерушимой преданности, совершенном почтении и глубоком уважении. А тут Кондрат Кузьмич не сдержался, с прощеньями выдвинулся из-за стола и отправился один в подвалы, наводить порядок в расходившихся ходуном чувствах.