– А вам, бабам, мыслить, не положено, – говорит Захар Горыныч и госпожу Лолу грубой силой к себе привлекает, – вам ласковость, изъявлять положено.
– Ах, – сказала госпожа Лола и стала изъявлять ласковость.
А Башка по городу походил без дела да без настроения, с пистолей в кармане, и опять к Дыре в канализациях навострился. Как в присосный Гренуйск прибыл, так сразу в опасные кварталы шаги направил. Идет и голову себе мыслями буравит, о бунте рассуждаючи. Неправильный у гренуйцев бунт, думает, вовсе бессмысленный, а только из него их кудеярский душегубский бунт начался. Но этот совсем другой. А все равно тоже неправильный, потому как и от него теперь с души воротило. Что тут делать, ежели дальше длить бунт невмоготу и остановить не под силу – это значит перед Черным монахом голову клонить и себя на посрамление ему отдавать. А Башка знает что делать. Оттого как Черный монах в Кудеяре остался, а в Гренуйске он над душой не стоит, и твори что хочешь, тут Башке свободно.
Вот опять он на не укороченных тутошней полицией нарвался, а они как назло никого по земле не валтузят, ножиком не режут, только зубом цыкают и глядят волчьи. Обмерил их Башка взглядом и пистолю в кармане жмет, обороняться готов, а первым нападать не хочет. И они тоже не захотели, верно, признали в нем волчье свое право. Разошлись без касания.
Башка дальше идет, а найти нужное все не может. Некого сегодня в Гренуйске спасать от бессмысленной смерти, попрятался бунт с улиц, будто учуял, что Башка против него идет, как звериный укротитель. Хоть и нет на голове римского шлема, а все равно он его чувствует: от пластин на щеках жарко, и волосы, как тогда, от пота насквозь промокшие, и завязки в подбородок врезаются. Ступает Башка по улицам Гренуйска, будто посланец римский в варварские края, и не пистолю в руке держит, а меч, с двух сторон острый.
А вдруг на пути тролль-полицейский. Дорогу загородил, руки в боки поставил и глядит неумно, прямо на Башку нацелился. Тот как вкопанный стал, и римский меч вмиг обратно в бунтарную пистолю обратился, руку жжет. Полицейский перед собой палец выставил и манит Башку, а сам с места не сдвинется, думает, не удерет мышка. Но Башка ему дулю в ответ сунул и наутек пустился. Бежит, встречных раскидывает, а сзади его шумный топот догоняет и брань олдерлянская.
Три улицы наперегонки миновали, а тут по дороге река течет из трубы. Глянул Башка – труба из охранного поста выходит, где Мировую дыру стерегут, чтобы кто попало туда-сюда не шлялся. Рукав с трубы сорвало и болтает, вода хлещет, а вокруг бегают, кричат и колготятся, будто удава прыгучего ловят. Башка реку перескочил, а полицейского рукавом пришибло и повалило, чуть не утонул.
Погоня кончилась, а тут Башка и догадался, откуда эта вода. На тролля полицейского злится, что не дал дело сделать, и за дивное озеро снова душу прищемило. В канализации Башка забрался гневный, сам себе волк, а не брат. Тут его снова комок душить начал, к горлу подступает и будто удавкой стискивает. У Башки из глаз слезы в стороны брызнули, опять он к стене привалился и два пальца в рот сунул для облегчения. После отдышался, проморгался и дальше пошел.
Как его дух-дерьмовник за ногу по вредной привычке ухватил, Башка отписываться не стал, а взял пистолю и назад не глядя пальнул. Куда попал, неведомо, а только здесь такое началось, что и в страшной сказке не передать. Загрохотало, заскрежетало и забумкало, а потом забулькало и заплескало шумно. Башка спешно от потопа убежал и из люка на улицу выпростался, а под землей вовсю гудело, пучилось и уже наверх вырывалось.
Сам Башка к монастырю впопыхах примчался и не видел бедствия, через него вредным дерьмовником учиненного. А вправду жуть была. Одна улица просела и фонтан из себя выпустила, на другой вонючее море разлилось, и пошли девятые валы по Кудеяру гулять, дерьмо разносить. Кудеярцы в тревоге по домам заперлись и форточки позакрывали, а иные прочь из города эвакуировались, думали с перепугу – разверзлись тартарары.
Насилу к другому дню замирили отхожую стихию, да еще неделю вычищали дерьмо с улиц. А ненароком вторую Дырку в канализациях обнаружили и тут же охрану к ней приставили со строгим расследованием дела.
Только Башка ждать не стал, пока спокойствие наладится, ночью по темноте снова в город заявился. А тут от вчерашней гневности к первому встречному применил разбой с душегубством. Потому как в Кудеяре ему от досады на Черного монаха деваться было некуда, сам же с ним поединок на упорство затеял.
XLVII
Богатырям до вонючих девятых валов в городе интереса не было. Они пропитание себе с краю Кудеяра взяли и день до вечера в лесу на поляне скоротали. А Никитушка домой отзвонил, сказал, что в богатыри подался и пусть не ждут его ни к обеду, ни к ужину.
Как сумерки на природу легли, богатыри собрались, обмундирование подтянули, на дорожку присели и к перекачке выступили. Вот они к забору подошли, смотрят – поверху огни идут, а под ними звезды о пяти концах растопырились по всей ограде.
– А будто не знают, что звезды у нас теперь не в почете? – загадался Ерема. – Нешто такие отсталые в историческом смысле?
Афоня одну звезду пальцем ковырнул и говорит:
– Ровно детишки размалевались.
– Это пентаграммы, – объясняет Никитушка.
– Ась? – не вразумил Афоня.
– Пентаграммы, говорю. Тайные демонские знаки. От святого озера ими, видно, отгородились, страхуются.
– Ну, мы теперь им страховку поломаем, – говорит Ерема, – а то ведь так не пустят. Не рады нам небось.
– А чего им радоваться, – отвечает Афоня и забор плечом поддевает.
Одна плита обрушилась, а за ней фонари послетали сверху и потухли. И пошел Афоня вдоль ограды – забор валит, как кости домино, разве с шумом погромче. Круг сделал и с другой стороны появился, руки отряхает, с плеча пыль сбрасывает.
– Слабая у супостата страховка, – говорит. – Может, дальше посильнее? А не то скучно мне что-то, рука не раззуделась как следует.
– Ты погоди, – отвечает Ерема, – мы еще не начали даже.
Переступили они втроем через поломанный забор, а вокруг полутемь, фонари попадавшие все электричество во дворе обрубили, только окна в перекачке светятся и озаряют. А из этого озарения на богатырей супротивник выдвигается.
– Глядите-ка, – обрадовался Афоня, – мишки шерстолапые в портках, прямо цирк!
А правда, человечьего облика на них не видно, морды и лапы в шерстях, да остальное под одежей укрыто, не разобрать сразу. Голов около сотни. Слова не говорят, ворчат чего-то недружное и нераздельное, а в лапах у иных ружья автоматные – в богатырей нацеленные.
– Да не мишки это, – пригляделся Никитушка, – большие обезьяны. Верно, дрессированные, охраняют тут. А стрелять-то они умеют?
– Этого нам проверять вовсе не надо, – отвечает Ерема, – а не то ненароком в решето обратят.
– Так это снежные человеки! – вдруг прояснился попович. – Которые в лесу вокруг шарахались, от людей бегали. Вот они, выходит, откуда, из заморского государства прибыли.
– Да нам ведь это напополам, – говорит Ерема, совсем не удивимшись, – что снежные, что заморские. А посвисти-ка ты им колыбельную, Никитушка. Только нас не задень.
Попович вперед вышел и объявил шерстолапым ворчунам:
– Сейчас я вам спою, мишки-обезьянки, про усталые игрушки. А вы отойдите подальше, – богатырей просит, – не то оглохнете.
Афоня с Еремой отодвинулись в тень, уши руками заслонили, и Никитушка засвистел в свое удовольствие. Всех диких людей разом смело, и пальнуть не успели. Которого об стену перекачки сплющило, которого на крышу забросило, а остальных в стороны раскидало. Еще окна полопались да просыпались, и двери выбило. А попович свист оборвал и к богатырям повернулся:
– Путь, – говорит, – открыт.
Они из тени вышли, а Ерема спрашивает:
– Вроде и не сильно свистнул?
– В треть силы, – отвечает Никитушка.