LII

Господин иноземный советник Дварфинк после такой унизительности к Кондрат Кузьмичу на другой день прибежал и все возражения с недовольством ему предъявил. А Кондрат Кузьмич его утешить ничем не мог и пребывал в рассеянности, оттого как в Кудеяре теперь разные толки ходили про восставший из дивного озера город. Кондрат Кузьмичу это было тревожно и невразумительно, а больше всего то, что кудеярцы всю свою квелость вдруг растеряли и будто угорелые стали, куда там Щекотуну до такой бодрости. А иные против заморских мастеров-умельцев возмутительно кричали и за отеческую доблесть, точно опять бунт какой затевали.

– Ваше население, Кондратий, – укоряет его советник Дварфинк, – переходит черту дозволительного непослушания, а вы не принимаете никакого действия.

– Да ведь я вас упреждал, – отмахивается Кондрат Кузьмич, – бессмысленный и беспощадный народ этот нужно держать в черном теле. А вы мне про мировую культурность излагать изволили, которая из бунта родилась. Теперь пожинайте.

– Ваше население слишком нафантазировано и предрассудно, чтобы доверять ему непослушание, – говорит господин Дварфинк, – теперь я это понимаю. На улицах толпа бредит каким-то чудом. Разительная бессмысленность. А вам, Кондратий, в таком положении никак не следовало бросать в тюрьму вашего соперника. Этим вы лишаете население свободного и разумного выбора.

А Кондрат Кузьмич на это зубами клацнул недовольно.

– Я, – говорит, – разбойные рыла сажал и буду сажать как мне угодно.

– Это заказное дело с политическим духом, – отвечает советник, – вам нужно отказаться от него для следующих преобразований народной жизни.

– А вот не откажусь! – заявляет Кондрат Кузьмич и желтыми глазами азартно блещет.

– Если не хотите видеть вашего Горыныча здесь, отпустите его в Олдерляндию, на политическое убежище. Так вы не до конца потеряете свое лицо между культурными народами.

– Нечего ему там делать, – злобствует Кондрат Кузьмич, – с таким некультурным рылом. А в кудеярской тюрьме ему самое место.

– Мне кажется, – говорит тут советник Дварфинк, напустив холоду, – мы с вами вновь теряем консенсус, Кондратий. Мне нельзя далее оставаться в такой обстановке.

– Покидаете нас? – без интереса спрашивает Кондрат Кузьмич.

– Но я вернусь с усилением, – обещает советник. – Этого невозможно так оставить, ради всей мировой культурности.

– А с рабочими вашими что прикажете делать?

– С какими рабочими?

– А с перекачки. Разбежались по всему лесу, прежде шарахались, а теперь даже нападать стали на людей. Оголодались, должно.

Господин советник руками развел:

– Это дело вашей полиции, Кондратий. – И приложил напоследок с глубоким смыслом: – А вам я не посоветую забывать про зубную боль. Вам непременно понадобится доктор.

Кондрат Кузьмич на такое заверение только зубами клацнул, нижними костяными о верхние золотые.

После этого Гнома в Кудеяре больше не видели, ушел и забрал своих мастеров-умельцев, да за собой Мировую дырку захлопнул, будто и не было ее. Верно, напугались они там крепко нашего кудеярского непослушания. Либо, может, в новом Щите Родины светлые головы изобрели, как Дырку перекрыть.

А народ у нас хоть бессмысленный прежде был, но к вере отеческой с того времени потянулся и в монастырь Святоезерский всем миром вложился. Никакого там целительного курорта никто не желал, и про высушку озера слушать тоже больше не хотели. А как объявилось, что черные налетчики, всех лихорадившие, руины обороняли и все добро отнятое там же складывали, так из милиции отписанные жалобы на ограбления стали быстро утекать. Милиционерия сперва этого не осознала и противоречила желающим свою бумажку забрать, конфузы им строила. А все равно пострадавшие кудеяровичи на своем твердо стояли. Вот приходит один, которого побили и заморской марки лишили, и выкладывает, как на духу:

– Никто меня не грабил, граждане начальники, а это был взнос на святое дело и по доброй воле.

А ему говорят:

– Ваш разбитый нос, в протоколе записанный, тоже за святое дело пожертвован?

А он не сморгнувши отвечает:

– Всенепременно, за святое дело пострадать не жалко.

– А за что били? – спрашивают.

– Не сошлись характерами, – говорит, – дурные они, недоросли еще.

– А может, они брать не хотели ваш взнос? – подсказывают, насмехаясь.

– Может, и не хотели. Не помню я, граждане начальники, потому как выпимши был.

А таких много набралось, уже милиционерия возражать устала и рукой на это махнула. Все равно трем недорослям за душегубство отвечать.

А народное предание о черных лихачах от этого только усилилось и больше прославилось.

Кондрат Кузьмич теперь, наобратно, квелый сделался и на виду не показывался, одни обращения к народу через малых городских шишек посылал. Перво-наперво объявил про новый Щит Родины, который он, Кондрат Кузьмич, на месте старого по государственной мудрости возрождает. После Ерему с Афоней и Никитушку к награде приставил за подвиги перед народом, а Еремея главным в Щите Родины сделал и половину сундука из своего стабильного фонда пожаловал, чтобы светлые головы отныне в черном теле не сидели, а изобретали на славу отечества. Хотел и Афоню куда-нибудь в малые городские шишки произвести, да тот не согласился и в деревню ушел.

– Мне, – говорит, – землю пахать надо, потому как в ней моя сила.

Кондрат Кузьмич и ему малую толику из сундука на поднятие деревни выставил и в обращении к народу об этом особо помянул.

А Никитушка вовсе ничего не взял, ему и так хорошо было. После сражения бродяжка дивный город на монастырской стене разрисовала, а потом они вместе на берегу сидели и любовались. Никитушка спрашивает:

– Никак это ты в городе дома исписала охранным псалмом?

– Опоясала, – улыбается бродяжка.

– Ишь ты, опоясала, – дивится на нее попович. – А хочешь богомазом стать? Я тебя в мастерскую устрою.

– Не знаю, – отвечает бродяжка и сама спрашивает: – А правду говорят, ты свистом город порушить можешь, будто Соловей-разбойник?

Никитушка тут голову повесил и унылый сделался.

– Правду, – отвечает, – только маюсь я с того. Для чего мне эта сила клейменая? Не богатырская она вовсе, а разбойная и бунтарная.

– Бунт у всякого внутри есть, – говорит бродяжка. – А ты камешек ему на шею повесь. Бунту тяжелей станет, а тебе легче.

– Камешек? – опять дивится Никитушка и молчит раздумчиво. Потом спрашивает: – А у тебя есть свой камешек?

Бродяжка на берегу пошарила и подняла кругляшик.

– Вот мой камешек, – говорит.

Встала и запустила его по воде прыгать. Никитушка считать принялся, до одиннадцати дошел и тогда свой бросил. На один прыжок больше получил. А потом на бродяжку смотрит с особым выражением. Она сперва терпела, будто не видела, а вдруг спрашивает, не глядя:

– Нравлюсь?

– Ага, – говорит Никитушка, в румянец бросившись.

Бродяжка тогда зачерпнула сырую землю и лицо в ней выпачкала, чумазая замарашка стала.

– А теперь?

– Ты что?! – досадно изумляется Никитушка.

А бродяжка смеется.

Попович на нее смотрел и сам развеселился от ее чумазости. И больше особое выражение к ней не испытывал, а решил про себя, что она Божья и никакого камешка у нее на шее нет, потому как и не нужен.

А она от него уже прочь идет, не прощаясь.

– Ты куда? – спрашивает Никитушка.

– К тюрьме, – отвечает, – там мои братья.

Так и ходила в городе вокруг каталажки, а внутрь ее не пускали.

Никитушка бродяжкины слова про камешек запомнил, только решил силе своей напоследок волю дать. Пошел к Горынычевой коптильне и для начала свистнул в треть силы. А как оттуда в испуге все повыбежали, он в полсвиста разошелся. Тут неприличной трубе конец настал, погнулась и окривела, да больше на кудеяровичей квелость не наводила своим видом. А с третьего свиста, в самую полную силу, коптильня обрушилась со страшным стоном, и память о ней пылью развеялась.