На улицах гренуйских на каждом шагу полиция их стоит, рылом зверообразная, на троллей похожая. А может, вправду песчаных троллей наряжают в форму и каски, дубины в лапы дают, чтоб назидательней было для разных замышляющих элементов. Да говорят, мэр тамошний тролль и есть, только не песчаный, а что ни на есть горный, из камня сделанный. У нас в Кудеяре он появлялся прежде, да перед народом не больно казался, все с Кондрат Кузьмичом за дверьми дружбу учинял и побратимство обговаривал. А без полиции, расставленной на каждом шагу, у олдерлянцев совсем не обойтись. Потому как День непослушания у них два раза в год, а между этими двумя разами население в чувство приводится видом зверообразных рыл в касках, никак иначе. Да и то не все приходят в чувство и понятие, некоторых силой укорачивать надо.

А тут к этим некоторым, которые сами в чувство не приводятся – это все больше молодые да сопливые, – повадились наши трое в гости ходить, свой кудеярский обычай утверждать. Идут по улицам, глаза от рыл в касках прячут, чтоб не привязались почем зря, рыщут, будто гончие, след берут.

Студень от тролля усердно отворачивается и бормочет под нос себе:

– Ну чего уставился, рожа этакая?

– В Гренуйске-присоске живут одни присоски, – зло-весело говорит Аншлаг, – ко всему цепляются.

Завернувши раз пять, уходят в закоулки, не обжалованные вниманием зверообразных. Тут сытому олдерлянцу страшно неуютно, со всех сторон халдейцы да песиголовцы, да еще какие затесавшиеся иноземцы глядят, и много чего взорами обещают. А тем, которые в чувство не приводятся, тут самое раздолье и приволье, у них тут сразу плацпарад и окопы. Они сюда со всего остального города стекаются и отсюда же обратно растекаются. И наши трое тут наконец на след выходят и по следу идут, железками в карманах поигрывают.

И вот увидели: три гренуйца, молодые да сопливые, возят по асфальту четвертого, башмаками на ребрах у него гуляют. Башка шаг остановил на миг, брови насупил, по сторонам оглядел.

– Вот они, – говорит.

IV

Кондрат Кузьмичу, наоборот, самого себя в чувство приводить необходимо было для хорошего настроения и народного спокойствия. А не то в расходившихся чувствах он много мог натворить, отчего потом у самого внутрях дрожало и народ кудеярский долго еще трясло да потрясывало. Или не весь народ, а кого-нибудь одного либо нескольких, но уж так трясло, что от нервических вибраций окна вылетали и штукатурка обсыпалась. А такой он, наш Кащей. Правда, и отходчивый, и о жизни народной заботливый, а что строг, так это с кем не бывает. С нами, кудеяровичами, по-другому и нельзя.

Вот Кондрат Кузьмич в подвалы отправился, наводить у себя внутренний порядок. А наводил он его обыкновенно тремя путями. Один путь подвалов не требовал, самый простой был. Кондрат Кузьмич любил для мирного одухотворения слушать «Боже, царя храни» – черпал в этом силы для ночных бдений и иных попечений о народной жизни. А два других способа только в особых подземельях применять можно было, потому как они секретные, для постороннего глазу невместные и недозволительные. В те подвалы требовалось ехать на лифте, потом по тайной лестнице глубоко спускаться и проходить через три кованые двери, с особыми замками, запечатанными шифром. Этот долгий путь Кондрат Кузьмич три раза в неделю проделывал, а когда и чаще, по настроению. Сначала по обычаю за последней железной дверью налево свернет, а после, если взыграет желание, направо. И были там, слева и справа, те самые два способа душевного устроения.

Своротивши налево, Кондрат Кузьмич отворил маленьким ключиком еще одну дверь, толстую да скрипучую, потому как не подпускал к ней никого смазывать. А на пороге замер, трепетно одушевляясь. Оглядел свои владения, самые подземные, тайные, не пропало ль чего. Пересчитал глазами и пальцем для верности клепаные сундуки, стоявшие по стенам, да к первому по счету тут же и припал. Неспешно, с любовью снял замок, откинул с пузатого сундука крышку и утопил руки в золоте, позабыв обо всем другом. А были тут и червонцы, и рубли золотые, царские, и иноземные монеты, все больше древние шемаханские да халдейские, и обрезанные, стертые, совсем старые, не пойми какого названия бляшки драгоценные, и олдерлянский желтый металл старинный кой-где между пальцами проскакивал, а на дне лежали-полеживали слитки, форменные либо корявые, опаленные. Во втором сундуке на руки цепи золотые наматывались, кольца с каменьями разноцветными на пальцы сами надевались, серьги, и ожерелья, и кресты с рубинами-изумрудами, и браслеты сверкающие, кубки благородные, ложки-вилки знатные, фабержетки украсистые и иные безделки драгоценные радовали глаз, душу тешили, ум за разум заворачивали. А в третьем сундуке отдельно алмазы-брильянты помещались, да всякие изощренные самоцветы, да жемчуга морские, на нити вдетые и россыпью, в чудном свете все играло, красками переливалось, брякало умильно. А в четвертом серебро во всяком виде хранилось, и в остальных сундуках чего только не было: и церковное разное, и оклады, и кандалабры, и холстины живописные, и штукатулки филиграненные, а в одной штукатулке вовсе златой череп на бархате покоился, только зубов верхних у него не было. На этот череп Кондрат Кузьмич особо долго глядел, и глаза у него, один повыше, другой пониже, желтым светом все сильней разгорались. А зубы опять клацать начали, верхние золотые о нижние костяные. Но это уже не сердитое клацанье было, а совсем другое, довольное, можно сказать, и смеющееся.

Закрыв сундуки, Кондрат Кузьмич ощутил в сердце покой и умиротворение, и уверенность в завтрашнем дне. Потому как сокровища он собирал много лет, а были они гарантом его долгого здравствования на кудеярском руководящем посту. Да кроме того – стабильным фондом на старость, которая вдруг нечаянно нагрянет, и на загашение разных черезвычайных обстояний, вредных для кудеярского спокойствия, оттого как мы, кудеяровичи, народ бессмысленный и беспощадный. А самое главное, неблагодарный, и Кондрат Кузьмичу это глубоко известно. И вот как мысль эта, о нашей просторылой неблагодарности, в голову ему взошла, так вновь Кондрат Кузьмич лицом осерчал и вздрогнул нутром. Горыныча, видать, вспомнил или другое чего. Из кармана цепь золотую достал, которую всегда и всюду с собой носил, да намотал на кулак. После надежно запер скрипучую дверь и отправился в другую половину подземелий – испытывать третий способ душевного устроения. А второй, выходит, не до конца сработал.

В правой стороне скрипучих дверей было несколько, и одна стояла открытой. В нее Кондрат Кузьмич и вошел да золотой цепью по ноге легонько постукивал. А там, в полутемной конуре, на простых, не золотых, цепях висел кто-то, прикованный к стене. Посредине стоял стол, за столом допросчик сидел, в бумагах разбирался, закорючки читал.

– А, пес мой верный Сидорыч, – говорит Кондрат Кузьмич. – Что, отпирается, разбойник?

– Отпирается, Кондрат Кузьмич, – тот отвечает, вскакивая. – Но это до поры до времени. Он у меня еще не все нюхал, такой-сякой. Вот понюхает моих дознавательных способов, тогда и заговорит.

Иван Сидорыч служил в Кудеяре главным разбойным дознавателем и охранителем порядка, а по фамилии был Лешак, и мэру нашему предан как пес родной. О его дознавательных способах в городе ходили знатные истории, от которых в коленках дрожать начинало и в горле попискивать. Но эти истории еще от темного прошлого остались, а сейчас у нас времена другие настали, официально задобревшие. Так что, может, оно и не так страшно с Иван Сидорычем теперь было, а все равно жуть. Видом Лешак будто здоровый пень и квадратный, совсем угрюмый, брови кустистые, на голове воронье гнездо, только вороны его тоже боялись и гадить слету не смели. Кроме прочего, у Иван Сидорыча была примечательность, но не доисторическая, а из того темного прошлого, когда Кондрат Кузьмич приводил его к покорности, тогда еще строптивого. На лицевом фасаде у Лешака след остался – шрамина длинная, полосатая, цепью вот этой золотой посаженная. А из-за нее Иван Сидорыч сам на вид представлялся лихим разбойником и страху нагонял премного, разные пугательные мысли вызывал. А внутри себя он, может, и добрейшей души был, нам то не ведомо, скрывал тщательно. О пользе же государственной радел, это точно, иначе б Кондрат Кузьмич его давно в шею выгнал, а скорее тоже на цепь посадил бы, чтобы он казенные секреты не мог разгласить.