— Все когда-то случается в первый раз. Твоя мать обычно так делала. Она их ненавидела. Переезжала на несколько дней к твоей бабушке, пока я бегал здесь, как тот кот из мультика, пытаясь их поймать. Его звали Том или Джерри, да? — Он сильно зажмуривается, вспоминая, затем снова открывает глаза. — Не помню. Никогда не знал, кто из них кто, но, черт возьми, мыши это знали, когда я бегал за ними. — Подняв вверх кулак, он застывает на несколько мгновений с отважным видом, захваченный этой мыслью, потом неожиданно опускает руку и вносит мои чемоданы в прихожую.
— Папа, — разочарованно говорю я, — я думала, ты меня понял, когда мы говорили по телефону. Мы с Конором разошлись.
— Разо… что?
— Разошлись.
— С кем?
— Друг с другом.
— Что ты такое говоришь, Грейси?
— Джойс. Мы больше не вместе. Мы расстались. Он ставит чемоданы у завешанной фотографиями стены, которая должна представить любому посетителю, переступившему порог, краткий курс истории семьи Конвей.
Папа в детстве, мама в детстве, папа с мамой, когда они начали встречаться, свадьба, мои крестины, причастие, бал дебютанток и свадьба. Поймай мгновение, вложи в рамку и выстави на всеобщее обозрение — таков образ мыслей моих родителей. Интересно, какие критерии люди выбирают, чтобы решить, какое мгновение значит больше, чем все остальные?
Ведь вся жизнь состоит из мгновений! Мне нравится думать, что лучшие моменты моей жизни из головы текут по моей крови в свое собственное хранилище памяти, где их никто не сможет увидеть, кроме меня.
Папа не реагирует на упоминание о моем распавшемся браке. Он проходит на кухню и спрашивает оттуда:
— Чаю?
Я стою в прихожей, глядя на фотографии вокруг, и вдыхаю этот запах. Запах, который каждый день носит за собой папа, как улитка носит свой дом. Я всегда думала, что это запах маминой готовки, разнесшийся по комнатам и проникший во все вокруг, включая обои, но после ее смерти прошло уже десять лет. Может быть, этим запахом была она, может быть, это все еще она.
— Скажи на милость, зачем ты нюхаешь стены?
Я подпрыгиваю, испуганная и смущенная тем, что меня застукали, и прохожу на кухню. Она не изменилась с тех пор, как я здесь жила: такая же чистая, как и в тот день, когда мама покинула ее, ничто не передвинуто, даже ради удобства. Я смотрю, как папа медленно передвигается по ней, опирается на правую ногу, чтобы залезть в нижний шкаф, а потом использует лишние дюймы своей левой ноги как персональную скамеечку, чтобы достать что-то сверху. Чайник шумит, закипая, слишком громко, делая разговоры невозможными, и я рада этому, потому что папа сжимает ручку так сильно, что у него белеют костяшки пальцев. В левой руке, которой он упирается в бок, зажата чайная ложка, и это напоминает мне, как раньше он так же держал сигарету, прикрывая ее рукой, покрытой желтыми никотиновыми пятнами. Он смотрит в свой идеальный сад и скрежещет зубами. Он зол, и я снова чувствую себя подростком, ожидающим выговора.
— О чем ты думаешь, папа? — спрашиваю я, лишь только чайник перестает подпрыгивать, как фанаты на переполненных трибунах стадиона Крок-парк во время финала чемпионата Ирландии по футболу.
— О саде, — отвечает он, стискивая зубы.
— О саде?
— Эта проклятая соседская кошка все время писает на розы твоей матери. — Он сердито трясет головой. — Пушистик! — Он вскидывает вверх руки. — Так она его зовет. Что ж, Пушистик не будет таким пушистым, когда попадет мне в руки. Я буду носить одну из тех красивых меховых шапок, которые носят русские, и станцую гопак перед домом миссис Хендерсон, пока она в спальне будет заворачивать дрожащего Лысика в одеяло.
— Ты действительно думаешь об этом? — недоверчиво спрашиваю я.
— Ну, не только, дорогая, — признается он, успокаиваясь. — Об этом и о нарциссах. Недолго осталось до времени весенних посадок. И немного крокусов. Мне нужно достать несколько луковиц.
Приятно сознавать, что конец моего брака не стоит для моего отца на первом месте. Как и на втором. В списке он после крокусов.
— И подснежники тоже, — добавляет он.
Я редко бываю в этом районе в столь ранний час. Обычно в это время я на работе, показываю здания в городе. Сейчас, когда все на службе, здесь так тихо, и мне интересно, чем папа может заниматься в этой тишине.
— Что ты делал до того, как я появилась?
— Тридцать три года назад или сегодня?
— Сегодня. — Я стараюсь не улыбаться, потому что знаю, что он говорит серьезно.
— Кроссворд разгадывал. — Он кивает на кухонный стол, где лежит газетный лист, полный головоломок и загадок.
Половина уже решена. — Я застрял на шестом. Посмотри на него. — Он приносит на стол чашки чая, умудряясь не пролить ни капли. Всегда устойчивый.
— Кто из влиятельных критиков сказал про одну из опер Моцарта, что в ней «слишком много нот»? — читаю я вслух.
— Моцарт! — Папа пожимает плечами. — Вообще про этого парня ничего не знаю.
— Император Иосиф второй, — говорю я.
— Ничего себе! — Папины брови-гусеницы от удивления поднимаются вверх. — Откуда ты это знаешь?
Я хмурюсь:
— Наверное, слышала об этом где-нибудь… это дымом пахнет?
Он выпрямляется и нюхает воздух, как ищейка:
— Тост подгорел. Поставил на слишком сильный нагрев и сжег его. А больше хлеба нет.
— Вот незадача! — Я качаю головой. — Где мамина фотография из прихожей?
— Которая? Там тридцать ее фотографий.
— Ты считал? — смеюсь я.
— Я же их все прибивал! Всего сорок четыре фотографии, так что мне нужны были сорок четыре гвоздя. Я пошел в скобяную лавку и купил пачку гвоздей. В ней было сорок гвоздей. Они заставили меня купить вторую пачку всего из-за четырех лишних гвоздей. — Он поднимает вверх четыре пальца и качает головой. — У меня до сих пор лежат оставшиеся тридцать шесть в коробке с инструментами. Куда, куда катится этот мир?…
Забудьте про терроризм, преступность и глобальное потепление. Доказательство крушения мира, по его мнению, заключается в тридцати шести гвоздях в коробке с инструментами. Возможно, в этом он прав.
— Так где она?
— Там, где и всегда, — говорит он неубедительно. Мы оба смотрим на закрытую дверь кухни. Я встаю, чтобы пойти в прихожую и проверить. Такие вещи делаешь, когда в твоем распоряжении много свободного времени.
— Стой! — Он резко протягивает ко мне дрожащую руку. — Садись, я сам проверю. — Он закрывает за собой дверь кухни, чтобы я не видела, что за ней происходит. — С ней все в порядке! — кричит он мне. — Привет, Грейси, твоя дочь беспокоилась о тебе. Думала, что не видит тебя, но ведь ты же была здесь все время, наблюдала за тем, как она нюхает стены в подозрении, что в доме пахнет сгоревшей бумагой. Она совсем с ума сошла — оставила мужа и отказалась от работы.
Я ничего не сказала об уходе с работы, значит, Конор говорил с ним, значит, папа знал, с какой целью я приехала сюда, знал с той самой минуты, когда в первый раз услышал дверной звонок. Я должна отдать ему должное, он прекрасно прикидывается дурачком. Он возвращается в кухню, и я успеваю увидеть кусочек фотографии на столике в прихожей.
— Ой! — Он с тревогой смотрит на свои часы. — Почти половина одиннадцатого! Быстро пошли в комнату! — Давно я не видела, чтобы он передвигался так стремительно, хватая телепрограмму и свою чашку чая на пути в гостиную.
— Что мы смотрим? — Я иду за папой в гостиную, с изумлением наблюдая за ним.
— «Она написала убийство», знаешь этот сериал?
— Никогда не видела.
— Сейчас увидишь, Грейси. Эта Джессика Флетчер — мастер по ловле убийц. Потом по другому каналу мы посмотрим «Диагноз: убийство», где танцор раскрывает преступления. — Папа берет ручку и обводит этот сериал в программе.
Папино волнение увлекает меня. Он в нос подпевает идущей заставке.
— Иди сюда и ложись на диван, я накрою тебя вот этим. — Папа поднимает шотландский плед, лежащий на спинке зеленого бархатного дивана, и осторожно укрывает меня им, подтыкая его так плотно, что я не могу пошевелить руками. Это тот же самый плед, на котором я лежала младенцем, тот же плед, которым они накрывали меня, когда я школьницей болела и мне разрешалось смотреть телевизор на диване. Я с любовью смотрю на папу, вспоминая нежность, которую он всегда проявлял ко мне, когда я была ребенком, чувствуя себя вернувшейся в детство.