Совсем недавно (правда, в кособокой конюшне прежнего Мосгорсуда) они послали в тюрьму Вила Мирзаянова. Они-то те же, но декорум соблюден. Нормам «Приглашения на казнь» Набокова следуют четко. Судья Татьяна Кузьминична Губанова безукоризненно вежлива и даже галантна. Она усиленно изображает из себя Фемиду. Однако неукоснительно отвергает все ходатайства защиты. Это милое, многоопытное и белокурое существо только что, не повышая голоса, обращаясь на «вы», лишила меня права поехать за границу для лечения. Хотя все лето, до 26 сентября, до начала процесса я была ей совершенно не нужна. Впрочем, и Вил Мирзаянов был суду не нужен, когда дело отправили на доследование. Однако его оставили не то что в Москве — в тюрьме. Я не могу удержаться и вместо черной мантии вижу на судье Губановой черный эсэсовский мундир. Я не вижу ее участвующей в селекции (непредусмотрительно, рискованно, ведь умные немцы понимали, что Гитлер проиграет, и наверняка пытались не запачкаться, как Анна-Лиза Франк, героиня «Пассажирки» Зофьи Посмыш). Но я почему-то представляю ее себе с конечным продуктом деятельности ее более фанатичных коллег — с абажуром из человеческой кожи. Она вышивает его бисером, чтобы он был попригляднее и украсил семейный очаг. Это в ее стиле: дело по ст.74 за оскорбление собственного народа в лице таких его достойных представителей, как Иоанн Грозный, Иван Калита, Сталин, Ленин и красно-коричневый электорат Зюганова и Жириновского (вместо задника на исторической сцене), всему этому бреду агонизирующего имперского сознания она придала пристойные юридические очертания и положила строгую черно-белую логику испанской инквизиции на сюрреалистический пейзаж явления сталинизма народу в 1996 году.
Ельцин заболел; пошатнулась основа основ; может быть, российская демократия существует только в пределах его грез… И стоило ему на минутку отвлечься, отвернуться, лечь на операцию — и упала радужная майя, лучистый мираж, и полезли сзади, сбоку, снизу, из-под пола какие-то мерзостные хари, чьи-то когти и клыки.
Интересно, куда же этот суд денет меня после вынесения приговора? В старом здании были черные лестницы, черный ход со двора, забор, чтобы не видно было арестантских машин «Хлеб» с боксами, комнаты для конвоя. По коридорам ходили солдаты ВВ… Здесь ничего этого нет. Наверное, из мраморной стены протянется рука, бледная когтистая рука упыря, ухватит меня за горло, втянет к себе. И стена захлопнется. Так это произошло когда-то, в 1937-м, с Евгенией Гинзбург. Так это случилось с командармом Котовым из фильма Никиты Михалкова «Утомленные солнцем». Так было с персонажами «Архипа» Солженицына. Неожиданно, из-за кустов, без предупреждения. Рывок в затерянный мир с птеродактилями. А для других по-прежнему будут НТВ, иномарки, кока-кола и котлеты по-киевски. До поры до времени.
Это дело не о двух статьях 1993–94 года. Оно блуждало во мне, калеча душу, разрывая нервы, останавливая сердце, с 1969 года, как пуля со смещенным центром тяжести. Это дело странствовало с остановками на ст.70 в 1969-м, ст.70 в 1986-м, ст.70 в 1988-м, ст.190, ч.2 в 1990-м, Закон о защите чести и достоинства Президента СССР в 1991 году, опять на ст.70 в 1991 году, в мае. Потом оно отлеживалось где-то глубоко — то ли в печенках, то ли в селезенках, а с лета 1995 года опять стало блуждать: ст.74, ч.1! ст.70, ч.1! ст.71! ст.80, ч.2! Террор! Пропаганда войны! Уклонение от воинской службы (sic!!!). Разжигание межнациональной розни между старыми и новыми русскими! У пули нет чувства юмора. Пуля — дура. И сейчас очередная остановка, рвущая память, уверенность в завтрашнем дне, отнимающая остатки сил: год 1996, октябрь, ст.74, ч.1. Эту пулю нельзя удалить, разве что голову отрезать. Только тогда я не смогу писать, мыслить и говорить, только тогда остановятся они и остановится она. Тем более важно понять, где входное отверстие.
Когда я оказалась впервые на линии огня чекистского спецназа? Когда меня впервые загнали за флажки, когда я впервые поняла, что на таких лесных, серых, свободных, как я, вечно будет идти охота? Когда я впервые испытала потустороннее чувство смертника и дикую ненависть к охотникам?
Высоцкий всю жизнь уходил от этой Дикой Охоты: в наркотики, в водку, в гениальные образы на сцене и в кино, в великие стихи, в небытие… Мне уйти некуда. Надо вспомнить все и понять. Пока не кончился фильм, и в зале не зажегся свет. Я же не видела сценария и не знаю, на сколько он рассчитан. Может быть, это последние кадры. У неореалистов все кончается именно так. Без хеппи-энда, без катарсиса, без морали. Без конца.
А начиналось все это так…
ВОЙНА
Я, юный антисоветчик Советского Союза…
Только сейчас, десятилетия спустя, я поняла, что я из одного теста с Павкой Корчагиным, как от него ни отрекайся. Все-таки КПСС, вопреки своим собственным интересам, удалось воспитать из меня настоящего коммуниста, хоть и с антикоммунистическим уклоном. Теперь до меня доходит, что конфликт между мной и эпохой заключался отнюдь не в том, что я была человеком Запада, а все остальное принадлежало советской действительности и тяготело к большевизму, а как раз в том, что я была законченной большевичкой, а так называемая застойная действительность — сытая, вялая, более частная, чем общественная, тяготела к Западу гораздо больше, чем я.
Ведь что такое Запад? Это приватность, спокойное, растительное существование, осложняемое личной борьбой за совершенствование в своем деле. На Западе необязательно каждый день идти на бой за жизнь и свободу. Там можно просто жить, а не бороться. Если спросить у американца, во имя чего он живет, он посмотрит на вас как на бежавшего из ближайшего сумасшедшего дома. Зато большевик с ответом не затруднится. Он скажет, что живет, зажатый железной клятвой, во имя победы мировой революции.
Моя трагедия заключалась в том, что я родилась слишком поздно, когда СССР проиграл Западу в своей холодной войне, и не в силу отставания по количеству мяса, яиц, молока и баллистических ракет на душу населения — а в силу человеческой природы.
Байрон это так объясняет: «Вечный пламень невозможен, сердцу надо отдохнуть». Маяковский объясняет ироничнее, но доходчивее:
Советский народ с 1957 года (в этот момент я с ним впервые соприкоснулась на уровне первого класса школы) и до конца девяностых годов — это очень западный в смысле своих приватных установок народ. И если бы в 70-е годы я задала вопрос рядовому советскому гражданину, во имя чего он живет, он посмотрел бы на меня примерно так же, как и американский (если бы дело происходило в частной беседе без партсекретаря и гэбэшника из первого отдела). Анекдот гласил, что социализм — это когда всем все до лампочки. Я же не могла предположить, будучи верным последователем Софьи Перовской, Александра Ульянова и Германа Лопатина, что всем все до лампочки именно при капитализме и что это и есть нормальный порядок вещей! Если бы я родилась где-то в 1917-м или даже в 1905 году, никакой трагедии бы не было. «Оптимистическая трагедия» Вишневского — это же пастораль! Разве умереть от руки врагов на руках друзей — это несчастье? Это же мечта каждого настоящего большевика, и здесь я большевиков понимаю и с ними солидаризируюсь. Попытка пойти против течения в 20-е, 30-е, 40-е годы не привела бы меня к личной трагедии. ВЧК или НКВД действовали оперативно и радикально. Причем обе стороны были бы довольны: НКВД уничтожил бы одного подлинного врага народа среди мириад мнимых, а я бы обрела судьбу из моей любимой (до сих пор!) песни: «Ты только прикажи, и я не струшу, товарищ Время, товарищ Время!» Уже одна только любимая песня меня выдает с головой. Павке Корчагину она бы пришлась по вкусу… И вкусы-то у нас одинаковые!