— Что это вы вдруг решили выйти из подполья? А мы уж думали, что вы самораспустились… Медведь в лесу сдох?

Яналов (в тон):

— Сдох, сдох, Валерия Ильинична. «Письмо двенадцати» убило нашего медведя.

Тут и оказалось, что в конце марта заведено дело, причем КГБ Союза, причем по 70 статье (эти самые публичные призывы к свержению строя), да еще по части 2! То есть групповое дело, семь лет! Вот здесь я испугалась, и здорово испугалась. Под письмом 12 подписей! Значит, могут арестовать не только меня, но и моих драгоценных дээсовцев! Одно дело — объяснять товарищам, что их долг — умереть за Отечество, другое дело — видеть их гибель. На меня пахнуло могильным холодом, и это была братская могила! В этой ситуации надо было делать одно: попытаться, как куропатка, увести охотников за собой, подальше от гнезда. И тут меня оглушило: Леночка! Маленькая Леночка! Ее подпись тоже там стоит, да еще из первых! Она же здесь, под замком, у них в руках! Она же не сумеет уйти, здесь и возьмут… Понятно, что меньше всего меня волновала собственная участь.

Я знала, что часть 2 требует группового привлечения. Андрей Владимирович Яналов смотрел на меня даже с некоторым сочувствием, по крайней мере, без злорадства. У меня создалось ощущение, что его роль ему претит, что он действует по принуждению, хотя он классный игрок на том корте, где нам предстояло сражаться в ближайшие 2–3 часа.

Он был хороший дуэлянт, и с ним можно было смело выступать на олимпийских состязаниях. За три часа он начерно прогнал все следствие по главным пунктам. И видно было, что он не любит легких побед, ценит во враге спортивные данные и явно увлекается гессевской игрой в бисер. Он прекрасно подавал мячи, а я вовремя их ловила. Взять все на себя, закрыть все амбразуры, вывести незаметно из-под удара всех остальных, а в промежутках доказать и продемонстрировать свои пламенные чувства по отношению к строю и СССР, да еще вмонтировать эту лирику в деловой протокол — задача непростая, если от слабости темнеет в глазах. Допрашивать в таком состоянии, когда противник не в форме, — это входит в правила игры, застать врасплох — это тоже из условий поединка. Какое счастье, что я сохранила черновик «Письма двенадцати»! (Я намеренно его сохранила, на случай ареста, чтобы доказать свое авторство; я же знала дээсовцев и нашу фирменную методику «Я — Спартак!», что означало одно: каждый из двенадцати возьмет авторство письма на себя.)

Мой капитан любезно посоветовал мне выйти из голодовки, чтобы получить удовольствие от наших бесед, обещал позвонить здешнему руководству и наведаться еще раз. Видно было, что мой класс игры ему пришелся по вкусу.

Когда я вернулась в камеру, оказалось, что Леночку допрашивал другой гэбист! Конечно, она заявила о своем авторстве письма и редактировании криминальной газеты нашей фракции ревлибов, или либревов (революционный либерализм — это неологизм ДС, и лексический, и понятийный!), «Утро России»… С дээсовцами трудно делить плаху: каждый тянет ее к себе. Через сутки в острог попал за митинг в нашу защиту один новичок-дээсовец. Он успел броситься к нашей двери и прокричать:

— У вас обеих дома были обыски, приходили из КГБ, на складе обыск был тоже, Данилов в Лефортове!

Его тут же увели в другое крыло, но информацию мы получили. В арест Данилова мы не поверили: слишком уж это было круто, особенно после того как он письменно отмежевался от нашей фракции и стал (пока устно) нас топить на молчановский манер. Но ведь склад эти одиннадцать раскольников украли! А на складе был компромат: «Утро России», даниловский «Антисоветский Кривбасс», куда до разрыва с организацией он успел тиснуть «Письмо двенадцати». А тираж был 15 тысяч! Бедным мошенникам могло выйти боком их воровство. К тому же на черновике «Письма двенадцати» стояла фамилия Царькова, один раз зачитанная на площади 13 января. На следующий день он опомнился и снял из страха свою подпись. Получилось очень некрасиво, но теперь он мог пострадать. Я выгораживала его как могла. Сказала, что подпись стоит по ошибке, что он никогда своего согласия не давал, что вышло недоразумение, что это моя вина, что потом эту подпись не печатали (что и подтвердили найденные при обысках документы). Царькова даже не вызвали на допрос. ДС поступил с ним честно, не так, как он с нами.

На вопросы об остальных подписях я могла ответить только одно: «На этот вопрос я отказываюсь отвечать по морально-этическим соображениям». Мы с Леной надеялись, что Данилов просто был отвезен в Лефортово на допрос и отпущен. Его арест означал бы, что он пропал из-за нас (мы знали, что он этого не потянет, сломается). К тому же его арест означал и мой — на сто процентов, и Ленин — на семьдесят. Я старалась ободрить Лену, рассказывая ей, как хорошо и тепло в Лефортове. Лену сломать не смог бы никто, но этот вариант ей не доставлял удовольствия.

А наши охранники притихли. КГБ внушал беднягам панический ужас. На нас смотрели, как на покойников. Самый вредный майор — замполит — разговаривал ласково и демонстрировал своих золотых рыбок. Мы себя чувствовали совсем как в камере смертников. Я попыталась выйти из голодовки, но была не в состоянии есть то, что давали в нашем остроге, а давали там ужасную дрянь. Так что пришлось ограничиться тремя кусочками сахара в день.

Как водится, свой день рождения я встретила в камере. Сорок один год — дата паршивая.

Мои поклонники из КГБ позвонили в острог, поздравили меня через начальство с днем рождения и передали, что непременно к нам заглянут. А начальник принес мне три огромных красных пиона прямо в камеру (их приносили друзья из ДС вместе с едой, ведь добряк Валерий Витальевич, предвидя мой арест, — а я ему сказала, что турниры с КГБ надо проводить на ясную голову, — позвонил ко мне домой и заказал передачу, но принесли ее в воскресенье, его не было, а без него инструкцию нарушить не решились; пионы дээсовцы оставили на пне, их подобрали, а в понедельник Худяков принес их мне). Лена не хотела даже ехать в душ — зачем прихорашиваться для гэбистов? Но я ее убедила, и мы съездили. По дороге мне очень хотелось устроить Лене побег, но охранники, жалея ее младость, тем не менее своей шкурой дорожили еще больше и не дали ей уйти, как я ни просила.

А между тем наступил последний день нашего ареста. Мы решили, что тревога была ложная, что это повторение горбачевского амбулаторного дела, что Лефортово нам не светит: не посмеют, поезд ушел. Мы предвкушали горячую ванну, домашние деликатесы (а я вообще была слаба, как вегетарианская кошка) и глумление в процессе фиктивного следствия над КГБ. Но где-то в 10 утра распахнулась дверь и очень бледная надзирательница сказала мне: «Собирайтесь с вещами». Это не было освобождение, освободить нас должны были в 16 часов. Все было ясно и без слов. Хорошо было уже то, что Лену оставляли. Я вздохнула с облегчением, а Лена обиделась на ГБ. Надавав Леночке кучу инструкций для партии, я собрала свои сумки (партийные ватники и теплые вещи должна была отвезти домой Лена). Я взяла только то, что нужно для Лефортова: белье, книги, тапочки, умывальные принадлежности, ручки. В дежурной части я нашла испуганных до смерти офицеров спецприемника (бедный майор Худяков даже спросил с надеждой: «Может, мы когда-нибудь еще увидимся?» — «Теперь уже никогда», — ответила я) и мрачного Яналова, прячущего от меня глаза.

— Поедем к нам, — печально сказал он и любезно взял мою сумку.

— В нашей стране это несущественно, но все-таки покажите какой-нибудь ордер, — напомнила я.

— В Лефортове покажем, — со вздохом ответил интеллигентный капитан.

Еще никогда меня не арестовывали с меньшим удовольствием. У белой «Волги» пасся еще один гэбист молодежно-спортивного вида. Плюс шофер. Когда тебя КГБ арестовывает по 70-й статье в третий раз, это уже имеет вид и вкус некой рутины. У Солженицына так же описывается арест «повторников» в 1947–1948 годах. Они не спрашивали «за что» и не интересовались «надолго ли», но просто совали пачку махорки в лагерный сидор и шагали за порог. В третий раз бравада неофита уступает место небрежной, элегантной, но еще более дерзкой светскости завсегдатая. На прощание я обнюхала клумбу с нарциссами. Я знала, что больше никогда не увижу цветы: в Лефортове их не было, а из Лефортова я решила не выходить. Красиво провести следствие, выгородить всех, кого смогу, свалить все на себя, сделать блестящий политический процесс на уровне Каннского фестиваля. После приговора объявить голодовку и умереть и тем самым сохранить свою свободу.