В другой раз Барнаб возвращался из Сагурамо. Была ночь. На крутом повороте горной дороги несколько разбойников, свалив его коня с помощью петли, скрутили всаднику руки и, угрожая оружием, потребовали громадный выкуп. Равкна, генацвале?… Он согласился. Обрадованные столь легкой добычей, разбойники решили не тратить понапрасну драгоценного времени, а поскорее доставить пленника в его жилье, где он должен будет дать им богатый выкуп за себя. Связанного, усадили его на его же собственного коня и под покровом темноты пустились в путь. Но не таков Барнаб Кипиани, чтобы покорно ждать, подобно барану, когда за него самого решат его участь другие. Он умудрился зубами перегрызть веревку на руках, затем вытащил из–под седла припрятанный там небольшой нож и незаметно перерезал им остальные путы. Не успели разбойники опомниться, как он уже сидел в седле с пистолетом в руке. Не мешкая ни секунды, он пристрелил одного из них. Пришпорив коня, он налетел на второго, и вместе, лошадь и всадник, рухнули в пропасть. Третий разбойник, видя все это, отшвырнул ружье, соскочил с коня и кинулся перед Кипиани на колени…

– Да здравствует свобода! – воскликнула Лавиния.

…Барнаб пощадил его. Но надо знать характер Барнаба. Успех всегда воодушевляет… Он приказал разбойнику усесться в седло и под дулом пистолета погнал его перед собой. Конечно, генацвале, он мог и без пистолета конвоировать этого испуганного человека, но с оружием в руках это выглядит красиво и многозначительно… Под утро они уже были в доме Барнаба. Хозяин велел накрыть стол, усадил разбойника, созвал соседей, и начался долгий пир… Через сутки он разрешил разбойнику отправиться восвояси. «Ну, ты доволен выкупом?» – спросил Барнаб у него на прощание, и тот, растроганный великодушием хозяина, поцеловал его в плечо и дал клятву верности… Барнаба Кипиани знает теперь вся Грузия. Если бы вы видели, как с ним раскланиваются вce на Головинском! Все, даже чиновники наместника!…

Тифлис остался внизу. Светало. Страшная дорога уводила нас под небеса. Давно забытая прохлада снизошла к нам в эти часы… Господин Киквадзе был недвижим и печален. Лишь иногда он поднимал на нас грустные, отрешенные глаза и напряженно улыбался. Всадники по–прежнему ехали молча… Лавиния, ваша судьба в моих руках! За что мне честь такая?… А дальше–то что?…

Внезапно фаэтон остановился. Перед очередным крутым поворотом дорога расширялась, образуя довольно поместительную площадку. В центре ее одиноко маячил какой–то тщедушный солдатик с ружьем. Возле него гарцевала на своем иноходце Мария Амилахвари, что–то ему втолковывая, но он отмахивался от нее, крутил головой в большой фуражке, звал кого–то. Послышалось шуршание камней, и какой–то офицер в пыльных сапогах сбежал с кручи и направился к нашей коляске…

Теперь мне кажется, что уже тогда, в тот самый момент, я обо всем догадался и был спокоен.

– Не может быть! – прошептал Гоги, белея и хватаясь за горло. Офицер подошел к коляске и, широко улыбаясь, счастливо и звонко крикнул:

– Ваше сиятельство, вы меня не узнаете?! Уф, наконец–то! Я ищу вас по всей России вот уже второй месяц!… И тут я узнал в нем поручика Катакази!…»

Теперь я попытаюсь продолжить повествование с робкой надеждой уж если и не живописать, то, по крайней мере, хоть не отклоняться от истины.

– …Я ищу вас по всей России вот уже второй месяц! – крикнул поручик Катакази с интонациями любимого кузена в голосе. – Простите, князь, что вмешиваюсь в вашу прогулку, но я должен вас и вашу спутницу препроводить в губернскую канцелярию, порасспросить кое о чем, составить акт… Я прошу вас следовать… Второй месяц… – И тут он отскочил от коляски, и зажмурился, и выставил руки, защищаясь, потому что Мятлев, почти не сгибая ног, сошел с фаэтона и двинулся к нему навстречу, протягивая несколько смятых ассигнаций…

– Я прошу вас… прошу вас, – твердил он при этом, как в полусне, наступая на растерявшегося красавца.

Он был бледен, по лицу струился пот. Лавиния метнулась из экипажа и повела его, слепого и размякшего, в сторону и усадила на большой придорожный камень.

Солдатик сделал несколько деревянных шагов и теперь стоял так, что всадники оказались как бы по одну от него сторону, а поручик, Лавиния и Мятлев – по другую. Восходящее солнце поигрывало на его штыке, белые ресницы подрагивали, скуку и печаль и еще что–то монотонное, голодное, потерянное источало его плоское лицо. Его длинная тень пересекала всю площадку и лежала четкой черной чертой меж теми и этими.

– Выслушайте меня, генацвале, – сказал господин Киквадзе, очаровательно улыбаясь, но не пересекая этой черты, – видимо, произошла ошибка, генацвале… Полковник фон Мюфлинг, мой друг и брат, дал мне твердое слово… то есть он буквально подтвердил…

– Сирцхвили, – тихо сказала Мария Амилахвари.

– Господин офицер, – сказала Лавиния насмешливо, оборотив к поручику глаза, переполненные слезами, – надеюсь, ничего опасного не таит в себе встреча с вами? Мы так устали от духоты… Нам бы скорее добраться до какого–нибудь оазиса… Может быть, вы сочтете возможным кое о чем порасспросить нас здесь? Только о чем?… Я могу рассказать вам всю мою жизнь, она не так долга, но поучительна. Вам понравится, например, такой эпизод – это о том, как я однажды, прогуливаясь со своей гувернанткой, madame Jacqueline, увидела… – Она говорила все это, наклонившись над сидящим Мятлевым, обняв его одной рукой за плечи и обтирая его потное лицо своим дорожным платком, –…увидела, как мимо меня по набережной проехал в открытой коляске вот этот господин, еще меня тогда не знавший, но которого уже тогда я, девочка, любила и, самое интересное, знала, что это навсегда… Но уж самое интересное, сударь, то есть самое важное во всем этом то, что я, эта маленькая дурочка, была уверена не только в вечной любви (это ведь всякая умеет), а твердо знала, что я приду вот к этому господину и, более того, что вы, милостивый государь, будете, непременно будете приставать к нам с вашим заурядным пошлым вздором, а мы, милостивый государь, все равно…

Услышав эти слова, Тимофей Катакази тряхнул головой, словно освобождаясь от кошмара. Какая–то неясная мгновенная тень скользнула по его лицу, какая–то тень, тень скорби, или прозрения, или даже гнева, а может быть, и вовсе, напротив, восхищения, во всяком случае чего–то скорее светлого, нежели мрачного, но только скользнула…

– Сацхали! – прошептала Мария Амилахвари с той стороны.

– Убийство! – прошелестел господин Киквадзе.

– Равкна… – ответила она.

Вдруг Лавиния оставила князя и поднялась во весь рост. Слез уже не было в ее больших глазах.

– Пан твердит, что он два месяца ищет нас по России! – крикнула она, подбоченившись. – А не свихнулся ли пан поручик, часом? Каждый считает своим долгом, холера, заботиться о нашей нравственности! Каждый, проше пана, сует свой нос не в свое дело! Они думают, пся крев, что их вонючий мундир дает им право… Он еще смеет, холера, приглашать в свою грязную канцелярию! Матка бозка, сколько унижений!… Или мы кого–нибудь убили?… Давай, давай свои наручники! Вели своему плюгавому холопу стрелять!… Два месяца, пся крев, они без нас жить не могут! Скажите, пожалуйста, какие нежности, холера!… Не плачь, коханый, пусть–ка попробуют к тебе прикоснуться, пусть только посмеют!… Где–то я уже видела эту лисью морду!… Пусть только посмеют!…

Поручик Катакази терпеливо выслушал брань молодой ополоумевшей аристократки. Все гордые, жалкие, жалящие, унижающие слова, предназначенные ему, не напоминали привычных любовных сигналов, и он был спокоен. Конечно, думал он, полковник фон Мюфлинг мог бы и сам выслушать все это, не треснул бы…

– Как вы все усложняете, ей–богу! – поморщился он. – Просьба заехать в канцелярию вызвала такую бурю, что просто диву даешься… – И добавил с ужасом в наглых бархатных глазах: – Не могу представить, что творилось бы, если бы я вас арестовывал!…

Все это происходило по эту сторону от солдатика, все – брань, слезы, увещевания, метание молний. А по ту сторону от солдатика четыре всадника наклоняли головы, схватившись беспомощными руками за бессильные кинжалы, и солнечный блик, слетая с начищенного до блеска штыка, насмешливо перепархивал по лошадиным мордам.