Однако, видимо, и она что–то такое там стоила, ежели князь вздумал доверить ей ключи от дома и свой покой. Как уж она распоряжалась по дому, с точностью судить не берусь, но одно замечу – все как–то утряслось у князя, и он ей полностью доверял и даже отправлялся на прогулку в старой коляске о двух конях, и неизменно в ее сопровождении. На меня же ключница эта глядела с недоброжелательством, и мои дружеские общения с князем постепенно прекратились…
…Да, я совсем позабыл еще одну забавную деталь. Эта ключница, пользуясь доверием князя, а вернее, его беспомощностью, совсем возомнила себя бесценным сокровищем и вела себя так, будто, отворотись она от князя, как он тотчас пропадет или еще с ним что–то случится. Она и на пять минут его не оставляла, выскакивала откуда–то, вылезала, выглядывала: на месте ли он. Конечно, вы скажете: похвальная заботливость, но выглядело это ненатурально, ибо известно было, какие деньги платит князь за заботу. Чрезмерное усердие переливалось через край и вызывало с моей стороны усмешку. За это она, наверное, и невзлюбила меня. Что ж делать? Мой острый, все подмечающий взор приносил мне не только радости. Скорее всего она и князю позлословила обо мне, ибо с ее появлением он резко ко мне переменился. Не скажу, что стал неучтив или недоброжелателен, но интерес ко мне потерял. Раньше, бывало, иногда спрашивал: «Какие новые романсы сочинили?» Или: «А как вы полагаете, есть на свете гитарист совершеннее вас?», на что я обычно отвечал со смущением в том смысле, что откуда же мне знать, что где–нибудь, может быть, и есть, не исключено. Но затем вопросы прекратились, и стал я замечать, что князь точно обезумел. Все следил с тревогой: не ушла ли? Где она? Куда пошла?… И лицо его при этом выглядело преглупым. Я было даже подумал, что князь влюбился в эту даму: в нашей глуши при его одиночестве и беспомощности можно было влюбиться даже в осину, а тут все–таки дама и по–французски говорит. Но это предположение живо меня покинуло, как смехотворное. Не мог он, не мог… Короче, она и ему внушила, что без нее он бы пропал, и он, как дитя, доверился ей, и шага без нее не делал, и потерять ее страшился.
В скором времени их совсем залихорадило. Князь вдруг вздумал открыть больницу для крестьян. Велел отремонтировать малый господский дом. Явился откуда–то настоящий доктор, тучный и пьющий, и ключница нарядилась в белый фартук и клобук. Смех, да и только… Но больных не было. Я перестал к ним ездить. У нас ведь как бывает: сначала все кипит, свистит, а после – пар вышел, и все позабылось. Так и надзор за князем: сперва с меня строжайше спрашивали: что он? как он? А время прошло – и никому не стало охоты им заниматься. То есть надзор оставался, но все больше на бумаге, так что, пожелай князь теперь прокатиться в Петербург, – никто бы ему не помешал. Только ему тогда было уже не до катаний.
И вот я перестал у них бывать, и лишь разные слухи до уезда долетали. Не вышло у них с больницей – начали они переделывать дом под школу для крестьянских детей. Но и тут у них что–то, кажется, не получилось, не знаю. Вдруг пошел слух, что князь совсем занемог.
Однажды ночью я пробудился от резкого, пронзительною крика. Проснулся – крик пропал. Он пропал, но эхо осталось – такая странность. Что–то меня кольнуло: дай, думаю, съезжу в Михайловку. Утром пораньше полетел. Еду, а сам слышу, как то ночное эхо продолжает, представьте себе, звенеть. Приехал в село и там узнал, что ночью князь помер. Спрашиваю: «Был ли крик женский ночью?» Говорят, что был. «Кто же кричал?» – «Шахоня крикнула, всех разбудила». Это они ту самую ключницу так почему–то называли. «Как же это, остолопы, могла так крикнуть она, что в уезде за одиннадцать верст слышно было?» – удивился я. «А вот, значит, смогла», – сказал один из дворовых без смущения и с ехидством. Они вообще все у князя были ехидные и подлые…»
По некоторым слухам, Лавиния Ладимировская, похоронив Мятлева, навсегда покинула Россию. Однако господин ван Шонховен в потертом армячке, по–видимому, продолжает пересекать заснеженные пространства, оставляя нам в назидание свои следы.
Вот так, господа!
Послесловие Амирана Амилахвари
Отнюдь не тщеславное желание покрасоваться перед потомками побудило меня взяться за сей труд, а чувство глубокого долга перед дорогими мне людьми, растворившимися в вечности. В течение многих лет собирал я бумаги, имеющие отношение к этой житейской истории, располагал их по возможности в хронологическом порядке и дополнял отрывками собственных воспоминаний. Жизнь моего друга показалась мне недостойной забвения, и, не заботясь о пристрастиях потомков, я лишь собрал все, что было, в одно целое, заказал переплет из телячьей кожи, прикоснулся золотой краской к обрезу, и вот этот единственный экземпляр с торжественностью жертвоприношения пускаю плыть по волнам времен, покуда счастливый случай не вынесет его на благосклонный берег.
Современное послесловие
Этот бесценный экземпляр в переплете из телячьей кожи, отлично сохранившимся в сундуках потомков безвестного отставного поручика Амирана Амилахвари, не захватанный пальцами любопытствующих бездельников, не тронутый мышами, счастливо избежавший банальной участи быть израсходованным на цигарки, на пакеты и по прочим надобностям, – этот экземпляр чудом попал мне в руки однажды в Тбилиси и поразил меня заключенной в нем драмой неведомых мне людей.
Мое участие в дальнейшей судьбе этого труда свелось лишь к некоторым дополнениям и переговорам с издателями, выразившими любезное согласие опубликовать записки Амирана Амилахвари, за что я остаюсь глубоко признательным.
Дополнения же, о которых я упомянул, сводились к следующему:
1) Я посчитал интересным для читателя вставить несколько эпизодов из жизни Николая I, так и назвав их вставными главами, которые должны были, на мой взгляд, несколько дополнить характеристику человека, которого Мятлев долгое время считал виновным в своих несчастьях.
2) К бесценному экземпляру, попавшему мне в руки, были приложены два подлинные письма, не использованные Амираном Амилахвари. Прочитав их, я ахнул: в них таилась разгадка самой таинственной из метаморфоз, которые претерпели герои записок. Видимо, письма эти были обнаружены родственниками отставного поручика уже не при его жизни, но из уважения к его благородному труду были аккуратно вложены меж последней страницей и тяжелым переплетом.
Надеюсь, что взыскательный читатель не сочтет излишним помещение этих двух писем в добавление к многочисленным длиннотам рукописи, ибо чем больше мы знаем о человеке, тем меньше у нас повода негодовать на его несовершенства.
Б. Окуджава
В Санкт–Петербург, на Знаменской, в собственном доме. Госпоже Ладимировской
«Милостивая государыня, крайние обстоятельства нашей семьи вынуждают меня выступить в защиту жизни и чести моего любимого брата. В Вас заключено все зло его жизни. Вы – причина его гибели… Ради своего эгоизма Вы стремитесь туда, к нему, не считаясь с тем, что каждое Ваше путешествие усугубляет его положение. Я не ведаю истинных причин, но я вижу, я точно знаю: все зло его жизни от Вас… Уже было готово положительное решение его участи, помилование было почти в наших руках, но Ваш новый вояж стал известен и снова привлек к нему внимание, неодобрение вновь оборотилось в его сторону, гнев и раздражение вновь с Вашей помощью обрушились на несчастного калеку… Да, да, поймите же это, он старый калека, безногий нищий неудачник, больной, всеми отвергнутый человек. Ему недолго осталось… А Вы ради своих эгоистических прихотей, теша свое распаленное, извращенное воображение, готовы отнять у него последние годы жизни, отнять его последнюю надежду – хотя бы умереть спокойно в своей постели. Сколько же можно его преследовать? Да не нужна ему Ваша жалость: она для него губительна! Вы ожесточаете против него власти…
Из своих вояжей Вы–то всегда благополучно возвращаетесь под уютный кров вечно снисходительного к Вам супруга – пусть нелюбимого, но зато обеспеченного и обеспечивающего! К тому же он всегда готов простить Вам очередную выходку, преклоняясь перед «незаурядностью» Ваших чувств. Ах, эта незаурядность за счет других! Я знаю ей цену! Ах, эта великая любовь с мелким тщеславием! Как она мне отвратительна! Неужели не будет конца Вашим путешествиям? Или Вы намерены так вот и путешествовать с комфортом по России за моим несчастным братом? Поймите: он стар и болен, и беззащитен перед Вашим здоровьем и молодостью, и напором, и фанатичными идеями!
Оставьте его в покое! Его бы давно помиловали, когда бы не Ваше скандальное упрямство. Стоит Вам вернуться к супругу, зажить хоть ненадолго рассудительно и реалистически – и мой брат–страдалец будет прощен… Неужели Вы из тех, кто готов обречь человека на гибель, лишь бы доказать всем, что траур по любовнику Вам к лицу более, чем капот замужней дамы?…
Елизавета Мятлева»