Итак, все текло по расписанию, сочиненному госпожой Тучковой. Но забрезжившая было свобода померкла и растаяла, едва Лавиния вступила в новый дом, ибо свобода всегда почти осязаема, когда ты тоскуешь о ней, а в миг ее возникновения появляется достаточно всяких обстоятельств, дабы ты не обольщался… И тетка одинокого господина Ладимировского, Евдокия Юрьевна Спешнева, поселилась в доме, чтобы у Лавинии не было оснований считать себя несчастной. Это была маленькая, хрупкая женщина, страдающая от собственных несовершенств, умеющая солгать ради вашей же пользы, ослепительно по–ладимировски улыбающаяся, щедро и с благорасположением. Ей было под пятьдесят, но бездетная жизнь позволяла ей казаться сорокалетней, чем она дорожила как могла. Утомленная одиночеством, она горячо взялась за роль домоправительницы, так что Лавинии с первых же шагов не пришлось растрачиваться по пустякам. Евдокия Юрьевна была не зла, но не упускала случая в иносказательной форме выразить свое недоумение по поводу того, что совсем юной красотке, и не такой уж родовитой, выпал счастливый жребий и посыпались черниговские да орловские сокровища, и теперь ее приглашают ко двору благодаря Сашеньке Ладимировскому, за его древний род и высокую должность, ведь им–то, Тучковым, с их польскими–то кровями, когда это увидеть? Нынче с поляками строго… А тут нате вам, как все устроилось… Вы радуйтесь, я от чистого сердца желаю вам всего, всего… И ее вечерние пасьянсы сходились на том, что удача, выпавшая ни долю Лавинии, связана с их домом. Это ей повезло, Лавинии Бравуре, а Сашенька что? Сашенька сам по себе, он возвышается.

И утром того дня, когда следовало отправляться в свадебное путешествие, о котором Лавиния думала с надеждой, ибо ежели вы вырываетесь за шлагбаум, начинается истинная свобода, выяснилось, что Евдокия Юрьевна отправляется вместе с молодыми, потому что вы там будете миловаться, а богатства нуждаются в присмотре, и дай мне бог сил ради вас… это я не об себе хлопочу, а ради вас… Мне что? Мой век прожит, миленькая вы моя, и, конечно, с моими–то болями можно бы было и не суетиться, не правда ли? Но едва я на вас посмотрю, какая вы юная… Как это вы сможете все сама и сама?… Все эти богатства?… Поэтому я плюю, pardon, на собственные недуги, чтобы хоть начало вашей жизни не омрачалось этими страшными заботами…

Посему Лавинии пришлось выбирать между госпожой Спешневой и Калерией. Выбор затягивался…

– Вы жалуетесь? – удивилась госпожа Тучкова почему–то на «вы». – Теперь–то вы, надеюсь, сможете оценить мое к вам участие.

Но выбор, как известно, затянулся, и нужно было отправляться смирясь. Правда, когда все уже было готово и кучер уселся поудобнее, она глянула осторожно в распахнутые ворота, негодуя, что даже в такую минуту ленивый князь не мог промелькнуть мимо, прощаясь навсегда.

– Надеюсь, пока вы довольны? – спросил господин Ладимировский, склоняясь к ней с самозабвенной улыбкой.

– О, еще бы!… – ответила она обреченно. Экипаж тронулся.

«Если бы я не была так дурна, – подумала Лавиния в этот миг, – ему бы незачем было связывать свою жизнь с графиней Румянцевой…»

45

(Письмо Мятлева – Лавинии, из С.–Петербурга)

«Сударыня, что это Вы затеяли там с каким–то необитаемым островом? Как это мы сможем там жить вдвоем? А что подумает Ваша maman? Клянусь Вам, что это будет превратно истолковано. Выкиньте это из головы…»

46

Наконец Мятлев, обрядившись в вицмундир, отправился представляться графу Нессельроде и был введен в должность под начало старого знакомца, барона Фредерикса, ведающего американским департаментом.

Барон встретил Мятлсва сердечно и сразу же взвалил на него заботы.

Некий академик, действительный статский советник Гамель, ходатайствовал перед министерством просвещения о разрешении ему отправиться в Нью–Йорк и в Англию для изучения достижений в области некоторых устройств, связанных с применением электрического тока. Товарищ министра просвещения Норов составил всеподданнейший доклад, на котором появилась резолюция государя: «Согласен, но обязать его секретным предписанием отнюдь не сметь в Америке употреблять в пищу человеческое мясо, в чем взять с него расписку и мне представить».

– Вот видите, – сказал барон Фредерикс, – как возраст и житейcкие бури превращают нас в существа, государственно мыслящие… – и розовые его щеки зарозовели пуще. – Я рад, что вы так быстро во всем разобрались, и теперь остается лишь потребовать с господина Гамеля необходимую расписку. – Барон был уже пунцов, подобно девице, и старался не заглядывать в документ. – Есть высшие соображения о предмете, и, если потребление человеческого мяса в пищу противоречит им, стало быть, академик Гамель должен об этом помнить, не так ли? – Он стал багровым и все время отворачивался. В глазах Мятлева он прочел недоумение и тоску, но притворился возбужденным служебным вдохновением. – Во всяком случае, это весьма остроумно, не правда ли? Во всяком случае, в интересах государства, чтобы академик Гамель дал требуемую расписку… Я очень доволен, что судьба свела нас снова. Вы очень изменились. Госпожа Фредерикс (вы ее не забыли?) будет рада видеть вас в нашем доме… С супругой… былое… невероятных… предприимчив… государя… – Вдруг он произнес таинственным шепотом: – Заботясь о благе отечества, познаешь себя самого.

Так прошло недолгое время служения отечеству эдаким способом, покуда тянулась переписка между ведомствами на предмет возможности командировки академика, покуда сам господин Гамель обдумывал текст своей расписки, запутавшись между долгом и любопытством, видя по ночам дымящиеся ломти человеческих филеев, теряясь в догадках и пытаясь найти высший смысл в таинственном предписании, покуда, наконец, обезумевший от напряжения Мятлев не получил требуемое письмо, которое выглядело так: «Я, нижеподписавшийся, во исполнение объявленного мне в секретном предписании товарища Министра народного просвещения Высочайшего Государя Императора повеления дал сию собственноручную подписку в том, что во время предстоящего моего путешествия по Америке я никогда не посмею употреблять в пищу человеческое мясо. Гамель Иосиф Христианович, действительный член Академии Наук, действительный статский советник…»

Однако благополучное завершение переписки и благодарность по службе не принесли семейного счастья. Недавнее могущественное вмешательство самого государя теперь выглядело ничего не значащим анекдотом.

Инфлуэнца, прицепившаяся к Наталье, начавшись с познабливания и головных болей, разрослась и вдруг обернулась житейской катастрофой, и все предшествующие уловки, ухищрения Натальи, вся ее неукротимая борьба, вся короткая целеустремленная жизнь несчастной женщины – все рухнуло на глазах у изумленного молодого мужа и утекало, утекало в песок под напором неумолимой судьбы. Через неделю не стало ни ее, ни будущего ребенка. Все тот же persiflage. Дом Румянцевых от князя отворотился, будто Мятлев был причиной несчастья, и вдовец, еще не опомнившись, не очнувшись, ничего еще не понимая, по моему настоянию скинул виц–мундир, сел в коляску и укатил в Михайловку. Все походило на сон.