79

В те дни, когда я, благополучно лишившись Павловского полка, торопился с Марго в Тифлис, радуясь, что в суете мятлевской истории обо мне почти забыли, что помогло мне избежать более тяжкого наказания, в те самые дни Адель Курочкина стала замечать, как иногда по вечерам в сиреневом засыпании городка, среди переплетающихся теней, возле дома возникает такая же сиреневая, зыбкая, расплывающаяся фигура, маячащая перед самыми окнами комендантского дома. Адель, не обремененная пустыми предрассудками уездных барышень, не склонная к суевериям, хотя и восхитительно невежественная, Адель – дитя пропахших порохом будней, ни на одно мгновение не предполагала, что может сама явиться предметом чьего–то настойчивого вожделения, быть может, помаячь эта фигура подольше, женский инстинкт и заговорил бы в ней, но видение возникало так редко и так ненадолго, что ее железное сердце не успевало вздрогнуть. Всякий раз она выбегала на охоту за тенью и всякий раз опаздывала. Полковник Курочкин посмеивался, с удивлением разглядывая повзрослевшую дочь, и думал, что уж пора бы кому–нибудь, пусть даже и таким нелепым способом, расшевелить это строгое, неулыбчивое, невозмутимое создание. Не удалось это подозрительному лекарю Иванову, не удалось и юному прапорщику, убитому во второй же перестрелке, так пусть же удастся объявившемуся фантазеру. И он посмеивался, покачивая лысой головой и потирая в раздумье дубленое одутловатое лицо… Навеки исчезла ленивая Серафима, соблазнив отставного майора. Жила помещицей на Тамбовщине в своем именьице, как на другой планете. Подполковник Потапов умер внезапно от воспаления печени; что касается остальных, трудно было сказать, кто из них оставался на месте, а кто пришел им на смену, ибо, попадая в этот мир, все становились похожими друг на друга. Лишь тонкогубая мрачная Адель тяжело маршировала по дому, пила спирт на поминках и в праздники да носила цветы на могилу лекаря Иванова. И тут вдруг, представьте, эта укрывающаяся в тени поздняя фигура, вызывающая в душе Адели не смутные девичьи предчувствия, а комендантские тревоги…

Однажды, возвращаясь с базара в сопровождении отцовского денщика, Адель увидела сидящего на бревне солдата. Сверкнули очки на его несолдатском лице. Это ее насторожило. Денщик ушел вперед с наполненной корзиной. Она замедлила шаги, строго вглядываясь в сидящего. Тут из–за угла выбежал унтер–офицер, свистнул, солдат торопливо встал с бревна и побрел за начальником. «Видение!» – подумала она с досадой. Но в пустом комендантском доме ей вспомнилось прошлогоднее лето, запыленный экипаж, счастливая петербургская пара – князь и молодая княгиня, похожие на сновиденье, и как она думала тогда, исподтишка недружелюбно любуясь этим чистым, ароматным, недосягаемым князем, что он хоть и стар, но строен и деликатен, и даже в кавалергардах служил, и княгиню подцепил такую юную, и они на «вы» меж собою… Все было чисто, звонко, таинственно и неправдоподобно… Утром следующего дня, почти позабыв о вчерашней встрече, она, как обычно, провожала, стоя у ворот, партию, уходящую в набег, и вдруг увидела его. Она замахала ему, он глянул и отвернулся. Шаг у него был ровный, солдатский, и ружье он держал на плече, как полагалось умелому солдату. «Не он», – подумала она. Однако очкастый солдат не выходил из головы все дни. «Отчего ж и не он? – подумала она, подогревая себя. – Затеяли стреляться, убил кого–нибудь… У них это быстро…» Разве мало залетало в их крепость этих недавно высокомерных, блестящих, неистовых храбрецов, лишенных эполет и обряженных в солдатскую одежку? Случались меж них и угрюмые жертвы непослушаний и давних бунтов. Все было. «Нет, не он», – думала она и все никак не могла до конца совместить того благоухающего князя с несчастным в петербургских очках. На четвертый день побежала к воротам встречать. Едва потянулась партия, как тотчас вновь увидела его, живого. На бледном лице солдата лежали темные тени пыли и муки, но шагал он по–прежнему твердо, и ружье держал на плече уверенно, и очки сверкали победоносно. «Да он же! – подумала она, волнуясь. – Кто ж еще–то!» Она снова замахала ему. Он увидел, вгляделся и отвернулся. «Вот дьявол гордый! – подумала она. – Притворщик!» Пошла следом за отрядом, но потеряла его из виду. Несколько дней кружилась она возле казармы, как августовская бабочка с большими крыльями, вызывая недоумение солдат, и уж было совсем отчаялась, как вдруг прекрасным воскресным днем, на пустыре, истоптанном копытами казачьих лошадей, за базаром, увидела его. Он сидел на рыжей поникшей траве и палочкой сосредоточенно ковырял землю.

– А прятаться зачем? – спросила она с обидой. Он вздрогнул, поднял голову, усмехнулся и вскочил.

– Чего ж теперь прятаться? – спросила она. – Не съем…

Он наклонился и поцеловал у нее руку. Смешно было видеть со стороны, как солдат целует руку барышне в передовой крепости, почти на виду у горцев.

– А вы не изменились, – сказал он без интереса. Это был он. Адель покраснела.

– Как же это вы так? – спросила она. – Убили кого?

Она осторожно разглядывала его. Он был не очень чисто выбрит и не так бел, как прежде, – видно, пыль основательно уже впиталась в кожу, и солдатский мундир сидел на нем колом, и захватанная фуражка дрожала в руке, и рука была грубая, не белая, но не солдатская, с длинными тонкими пальцами.

– Да видите ли, – сказал он без охоты, отводя глаза, – это такая история…

– Ну, – сказала она.

– Интимная история, – выдавил он. – Никаких убийств… – и засмеялся, а она снова покраснела.

– А прятаться–то зачем? – спросила строго. – Ну, интимная, интимная, а мы ведь как вас принимали, помните? Чего в кустах–то прятаться? Зашли бы когда…

– Вашу сестру помню, – сказал он равнодушно, – офицеров каких–то… Зачем вспоминать? Другая жизнь…

Он круто повернулся и пошел к казарме.

Но она не успокоилась, тянула ниточку, тянула, вытягивала, допытывалась с дотошностью дитяти, разматывала, словно в той ниточке была заключена и ее судьба с холодными глазами. Она подкарауливала его где могла, сталкивалась с ним как бы случайно, словно приучала к себе. Какой–то затаенный инстинкт велел ей думать о нем и тревожиться за него. «Дался тебе этот князь, – говорил ей полковник Курочкин, – да у него там чепуха какая–то любовная… Кому–то он там не потрафил. Ну, в общем, там у них это дело, дочка, обычное… – и всматривался в холодные глаза Адели с подозрением, но мог разглядеть лишь знакомое упрямство. – Полковник фон Мюфлинг зря с парочкой твоей кататься бы не стал, нет. С чего бы ему так разъезжать? Уж я–то знаю. А после, видишь, как оно все вышло? Ну, пригласи его, пригласи его к нам, поглядим…» И она звала Мятлева, да он отказывался, благодарил и отказывался. «Да ты пригласи его, – говорил полковник. – Чего это он? Могу и приказать». Вдруг Мятлев признался ей по–свойски, что ему тяжело бывать в их доме. «Вы сами должны понять, Адель. Да и что они, эти визиты?…» Ему надоела эта высокая, грубая, назойливая барышня, ее опека, постоянная надобность что–то ей разъяснять, втолковывать, надоело ускользать от нее, увертываться. В казарме уже посмеивались исподтишка, намекали отдаленно, хотя бывшего князя и сторонились, словно просматривали сквозь грязные его одежды, как течет в нем кровь, покуда еще голубая. Да, он топтался в первые дни, укрываясь в вечерней тени, под окнами комендантского дома, где обычное человеческое недомогание Лавинии было единственной трагедией, омрачавшей баснословный ликующий их вояж. Он смотрел на эти окна скорее даже с умилением, чем с тоской, уже не веря, что все это было, могло быть, что все это было действительно с ним, а не придумалось случайно. Но он не хотел заходить в этот дом, потому что к нему прикоснулись бы живые и теплые вещи и превратили бы этот давний сон в горькую безвыходную явь. Как можно было объяснить все это долговязой девице, изнывающей от желания позаботиться о бывшем князе, сожалеющей об его падении, созданной, вероятно, только для того, чтобы провожать, встречать и соболезновать? Она наделала такого шума в крепости, требуя ото всех участья в Мятлеве, так взбаламутила все кругом, что, наверное, последовал бы взрыв, когда бы не очерствевшие души крепостных героев. И все–таки ей удалось его уговорить, и он, испросив разрешения у взводного офицера, отправился в комендантский дом. Конечно, разрешение это было пустой формальностью, и никто не стал бы ему чего–то там запрещать, а тем более – навестить коменданта, но Мятлев положил за правило не злоупотреблять сочувствием к себе крепостных офицеров.