– Выслушайте меня, – вновь заговорил господин Киквадзе, – вы, наверное, не знаете наших обычаев… Вот господин полковник фон Мюфлинг, тот знал, что оскорбить гостя в грузинском доме…
– Гоги, – сказала Мария Амилахвари, – ты разве не видишь, кто стоит перед тобой? Тимофей Катакази вздрогнул, вдруг поняв, что этот изящный азиат на лошади – не кто иной, как молодая женщина, и так красива, что один сигнал с ее стороны, и он бросит все и пойдет за нею хоть в Турцию. Он попытался сравнить госпожу Ладимировскую с этой, а после эту с той, но маленький господин в безукоризненном галстуке прервал его размышления.
– Я вас умоляю, – сказал Гоги из–за черты, – заберите вашего замечательного воина и спускайтесь в город… это недоразумение… как будто ничего не случилось… как будто вы никого не встретили… Умоляю!…
– Гоги! – прикрикнула Мария.
Поручик глянул на пленников. Теперь Лавиния сидела на придорожном камне, а князь обнимал ее за плечи. Она подняла к нему заплаканное лицо и сказала, словно никого вокруг не было:
– Я рада, что тебе лучше… Не обращай внимания на слезы, – и улыбнулась, – это непроизвольно, это оттого, наверное, что мои тайные предчувствия меня не обманули. Так тяжело знать, что твои предчувствия должны сбыться…
– Сальков, – сказал поручик солдатику, – не заснул ли там возница?
– Никак нет, ваш бродь, – сказал Сальков, хлопая белыми ресницами.
Всадники тронули коней и начали приближаться. Их руки лежали на кинжалах. Глаза были устремлены на поручика… Тогда Тимофей Катакази выхватил из–за обшлага белый лист и помахал им в воздухе.
– Господа, я тут ни при чем! Высочайшее повеление, господа! Высочайшее повеление!… На площадке тотчас установилось прежнее равновесие. Всадники отступили. Господин
Киквадзе закрыл лицо ладонями.
– Так тяжело знать, так тяжело знать… – продолжала Лавиния, обращаясь к Мятлеву, и тут губы ее скривились. – Нет! – крикнула она и ударила себя маленьким кулачком по колену. – Нет, нет! – и снова ударила, да так сильно, по–мужски, и еще раз, и еще, била и кричала: – Ну, что вам от меня надо?! Господибожемой, злодеи, разве я это заслуживаю?… Да не лезьте вы!… Как вы смеете принуждать меня, господибожемой!…
– Поручик, – сказал Мятлев угрожающе, – вы могли бы сделать это приличнее, – и поправил очки, – носит вас тут черт, – и склонился над Лавинией, – не плачь, друг мой бесценный. Мы вместе…
– Да ведь высочайшее, – пробормотал Катакази.
– Давайте поступим так, – сказал Гоги обреченно из–за черты, – вы, генацвале, не расстраивайтесь, возьмите вашего прекрасного спутника вместе с его ружьем, послушайте… мы отправимся в Манглиси, или, как у вас принято, Манглис, и там где–нибудь на тенистом берегу Алгети, или, как ваши говорят, Алгетки, под какой–нибудь сосной по–братски попробуем вино, вот Барнаб Кипиани везет целый бурдюк отличного «напареули»… Вот он сам, Барнаб, Барнаб Кипиани!… – и указал рукой на молчаливого гиганта.
Тимофей Катакази смахнул веточкой пыль со своих сапог, понимающе усмехнулся, глянул на Мятлева; тот стоял как ни в чем не бывало в обнимку со своей успокоившейся возлюбленной (бедный князь!), поблескивая очками и не помышляя более предлагать утомленному поручику ассигнации, уже забыв об них («Словно я их собираюсь расстреливать», – подумал он), а дама его пристально разглядывала поручика, словно и впрямь помнила его с самого детства. («Конечно, хороша, – подумал поручик, – но упаси бог, упаси бог!»), и он вздохнул.
– Сальков, – сказал он солдату, – свистни–ка экипаж.
Солдатик свистнул пронзительно, по–разбойничьи, так что лошади всхрапнули. И тотчас из–за поворота показалась коляска.
– Умоляю! – закричал господин Киквадзе.
– Гоги! – вновь прикрикнула на него прекрасная всадница.
Тогда господин Киквадзе, бледный, и содрогающийся, и, видимо, охваченный безумием, ломая кусты, закарабкался на кручу и по тропинке побежал в гору и бежал до тех пор, пока не достиг вершины, пока сердце не сжалось и дыхание не перехватило. Он глянул с головокружительной высоты на извивающуюся дорогу, увидел два облачка пыли, двигающиеся к Тифлису, и закричал, обливаясь слезами, проклиная беспомощность и бессилие… беспомощность и бессилие… бессилие… бессилие и беспомощность…
Вы только вслушайтесь в эти слова, в это свистящее и шипящее месиво свистящих и шипящих звуков, специально предназначенных природой, чтобы выразить весь ужас, отчаяние и неистовство человека, которому выпало быть испытанным самым горьким из всех испытаний… И он плакал и выкрикивал свои гортанные, орлиные, клокочущие проклятия и потрясал кулаками, проливая слезы, которые вливались в горные потоки – Беспомощность и Бессилие… Вы только вдумайтесь в значение этого шипения и свиста, напоминающего вам, как вы, царь природы, ничтожны под этим чужим небом, перед лицом своей судьбы, посреди трагедий, притворяющихся водевилями…
77
(Из Тифлиса – в Санкт–Петербург)
«Его Высокоблагородию господину полковнику фон Мюфлингу.
Спешу доложить Вашему Высокоблагородию все обстоятельства известного Вам дела. Нынче, июля 28, на ранней заре, предварительно получив сведения от поручика Чулкова, мы отправились по Коджорскому шоссе и установили пост в шести верстах от Тифлиса. Вскоре, как и ожидалось, подъехали известные Вам лица, сопровождаемые четырьмя всадниками довольно свирепого вида. Однако, судя по тому, как развивались события, эскорт предназначался для охраны от возможных нападений со стороны грабителей, ибо по отношению к нам все было весьма учтиво.
Князь М. воспринял известие самым достойным образом, спутница же его очень это все переживала, плакала, но после успокоилась. Я определил им покуда находиться вместе, в одной из гостиничных комнат, и вот теперь, раздобыв две кареты, буду отправлять их поврозь, как это значится в Высочайшем приказе. С госпожой Л. отправится поручик Чулков, я же выеду спустя два–три часа с князем.
Надеюсь, что фельдъегерская почта сумеет опередить нас и Вы получите мое донесение задолго до нашего прибытия.
Поручик Т. Катакази».
Приблизительно в тот же самый день, уже к вечеру, господин Свербеев и Афанасий достигли наконец края света, то есть пересекли Швецию и вышли к самому берегу Северного моря. Дорога упиралась в волны. У самой воды увидели они рыбачью хижину, а возле нее и рыбака–шведа. Хозяин очень удивился, увидев перед собою столь изможденных, заросших бродяг, босых и в лохмотьях. Как уж они объяснились, сказать трудно, но Афанасий сел на перевернутую лодку и заплакал, а господин Свербеев, поняв, что от него теперь ничего не добьешься, махнул рукой и пошел далее по дороге, достиг моря и, не оборачиваясь, зашагал по нему, погружаясь все глубже и глубже, покуда не скрылся совсем, и уже ничего не осталось на поверхности – лишь ленивые зеленые волны с белыми гребешками. Рыбак–швед ничего не сказал на это, лишь покачал головой, то ли осуждая, то ли восхищаясь… Затем он вынес из хижины кусок хлеба и миску с похлебкой и протянул Афанасию… Спасибо, добрый человек!