Что же изменилось в мире, покуда я отсутствовал? Да ничего. Они все те же. Как в Петербурге им было до меня дело, так и здесь. Не исключено, что завтра вспыхнет бунт против меня: и тут я чем–то им не угожу…
Могилка немецкого доктора Иванова на прежнем месте, вполне конкретная могилка, усыпанная цветами от Адели, а рядом – другая, безымянная… Теперь в госпитале другой доктор, тоже одинокий и хмурый… Не дай–то бог попасться ему в лапы!
Не успел я проводить недоумевающего подпоручика, как явилась Адель, одинокая, непонятная, всегда себе на уме. Как я догадываюсь, она не умеет заниматься собой. Ей нужно кого–то лечить, спасать, удерживать, предостерегать, благодетельствовать. Я понял, что она добра, но как–то по–животному, и теперь уже не секрет, что многие этим злоупотребляют. Она спросила, не забыл ли я предостережений ее отца. «Каких?» – не понял я. Она сказала, отводя глаза: «Вы эти глупости выкиньте из головы. Уж раз вам такое на роду написано, то терпите…» Я разнервничался и хотел прогнать ее. Она сказала: «Помните полковника фон Мюфлинга?… Так он ведь за вами был приставлен. Вы–то думали, что все о вас позабыли, а все было наоборот… Спрятаться нельзя…» Эта проклятая дама снова все мне напомнила и отравила целый день! А их в жизни не так уж и много…»
«…апреля 10…
…Что она имела в виду? Уж не пора ли мне вновь собираться в дорогу, пока сердце не разорвалось от тоски по господину ван Шонховену? Мне начинает казаться, что обо мне и впрямь забыли, а дни идут. Меня бросили сюда, не подумав, что дни идут, бросили сюда, в эту крепость, и забыли, закружились, и я с покорностью суслика выполняю нелепые, ошибочные их предначертания, а дни идут… Что я делаю, чем занимаюсь всю жизнь? Оказывается, одним все время, оказывается, пытаюсь бежать куда–то, от чего–то, почему–то. Из Петербурга – в Москву, из Петербурга – в Тифлис, из Михайловки – в Петербург, из крепости – в Петербург, чтобы вновь из него бежать.
Нынче на крепостном валу я поделился этим с Лавинией. «Равкна», – сказала она, пожимая плечами… Мне нужна одежда, немного денег и казачья лошадь. До Тифлиса я доберусь за двое суток, искать же меня будут по дороге на Москву…»
«апреля 12…
…Ходят слухи о каком–то большом и очень скором наступлении. Соберется много героев, много пушек, много водки. Все отправятся, чтобы дать последний бой злобному врагу. Каждое удачное попадание пушечного ядра – в саклю, в корову, в человека – будет вызывать громкие счастливые восклицания и послужит поводом для шумных вечерних тостов. Горцы уходят все дальше, все глубже. Скоро они побегут… Куда же они–то побегут?
Внезапно, как снег на голову, свалилось письмо от Кассандры. Чертовщина! «Дорогой Сереженька, дитя… Государь милостив, и с божьей помощью, надеюсь, все обойдется. Ты только наберись терпения и ничего себе не позволяй. У нас толки все утихли. Теперь больше говорят о Царьграде и русской миссии. Все теперь о тебе очень вспоминают, жалеют и, конечно, недоумевают по поводу столь сурового наказания. Ты, конечно, в свое время очень досадил многим, даже Государю. А ведь ты помнишь, как я тебя всегда предупреждала, какой ужас меня охватывал при мысли, что терпение общества лопнет и оно вынуждено будет от тебя защищаться. Люди не ценят своих благ, а потеряв, страдают. Ах, как тебе, должно быть, трудно и как горько сознавать все это! Тут, конечно, образовалась целая партия сочувствующих тебе, и мы дергаем различные ниточки в разных направлениях, чтобы постепенно создать нужный климат. Будь благоразумен, ради бога, не позволь себе чего–нибудь, чтобы не разрушить наших усилий. Сведущие люди говорили мне, что даже в твоем положении, там у вас, можно вполне обойтись без излишних геройств. Совсем тебе не нужно лезть под пули. Ты уже отличился в молодые годы, и все это знают… Твоя любящая сестра…»
Мне нужны одежда, деньги и лошадь… Мне нужны лошадь и одежда… Мне нужны одежда и деньги… Мне нужна Лавиния! Мне не нужно ничего из ваших радостей, а печали всё равно нам придется делить пополам…»
«…апреля 18…
…Слухи о предстоящем наступлении подтверждаются. Подходят новые войска. Водки расходуется все больше. А у нас жизнь течет своим чередом, независимая от высочайших намерений. Рассказывают о новом событии. Оказывается, тот самый воронцовский подпоручик исхитрился, свинья, очутиться тайным свидетелем любовных игр Адели. С кем она на этот раз играла, осталось невыясненным. Но подпоручик, таясь в своем укромном месте, натерпелся страха и чуть было не сгорел от вожделения, находясь от любовной пары на расстоянии какой–нибудь полусажени. На следующий вечер, полный решимости, бросился он перед ней на колени и закричал по образцу, утвержденному покойным Питкевичем: «Завтра меня убьют, я знаю! Сжальтесь надо мной, о Адель!» Почему–то на сей раз заклинание не подействовало, и подпоручик был выдворен с позором. И вот эта прелестная коварная маркитантка, законная, полковая, похорошевшая, расхаживает крупными шагами средь солдат и офицеров с гордо поднятой головой, как победительница, не вызывая ни малейших насмешек, ни осуждающих взглядов, а только всеобщее восхищение, почтительность и надежду. Боюсь, что в ближайшем будущем, распалившись до крайности, войска пойдут в очередной поход, неся ее перед собою как знамя. Думаю, что от меня она не ждет ни ласк, ни пылких восклицаний. Хотя по ней определить ничего невозможно. Ловит меня, туманно предостерегает, вздыхает по–мужицки, зазывает на самовар, на карнавал, на бал, внезапно прощается и уходит, размахивая руками.
Лавиния пишет божественные письма. Я плачу и смеюсь. Ощущение собственного ничтожества тотчас покидает меня, стоит мне пробежать пару строчек, сочиненных ею. Слава богу, что хоть ее не разжаловали в солдаты. Хочу поделиться с нею своими планами, но как только прикоснусь пером к бумаге, сразу же возникает передо мной почти позабытое лицо Приимкова, и я вижу, как он грозит мне пальцем и восклицает: «Вы с ума сошли, чтоб не сказать хуже! Вы что, забыли, где живете? Да ваши мысли немедленно станут достоянием полковников фон мюфлингов!» Нет, ваше сиятельство, я не эабыл, я осторожен, я коварен, я начеку, я истинный солдат. Хорошо, что Лавинию не разжаловали в солдаты. Когда–то я предал Александрину… Мне нужна одежда… Ходил по воскресному базару. Какой–то чечен предлагал почти бесплатно старый сюртук. Наверное, снял с убитого. Хотел купить, но передумал… Я отправлюсь пешком до ближайшей станции, там пристроюсь к дилижансу. Я мог бы уже сейчас нарисовать волшебную картину своего тайного пребывания в убежище, предназначенном мне Марией Амилахвари, но как говорят солдаты: «Загад не бывает богат». Молчи, Мятлев, притворяйся счастливым и храбрым, носи ружье с достоинством, ставь ногу твердо, стреляй в живых, пей спирт на поминках!… Я мог бы уйти в горы и сдаться Шамилю, обворожить его, сделаться его кунаком, получить коня, черкеску, бурку, золотое оружие, а затем ускакать в Персию и оттуда отправиться в Европу… я мог бы, когда бы в этом было хоть немного трезвого смысла. Прощай, Шамиль, тебе не угрожает ни моя преданность, ни моя неверность… Мне нужны одежда и деньги».
«…апреля 24…
…Какой сюрприз! Вчера под вечер распахиваются крепостные ворота и вваливается очередное войско, чуть поболее роты, чистое, нетронутое, горластое, предводительствуемое… Мишкой Бергом! Над новичками принято здесь подтрунивать, но Мишку Берга с его золотым оружием хорошо знают, поэтому и остальных оставили в покое. Мы встретились как родные братья. Как странно. Он выглядит еще взрослее, чем в Тифлисе, еще обветреннее. Ему определили чью–то замызганную квартиру с непременной деревянной тахтой в большой комнате. Там вечером мы и сошлись. Обо мне все ему было известно. «Я не придаю значения, – заявил он, – беру вас к себе в роту, и плевать на все!» Чудо. У меня немного отлегло: все–таки свой, и прошлое у нас кое–какое, да и Лавинию он знает… Вместе с ним, натурально, прибыл и Коко Тетенборн, который еще в Тифлисе, наскучив интендантством, решил зарабатывать золотое оружие. Вскоре пришел и он сам с поредевшими кудрями. Мы обнялись, и он сказал, сияя: «Тут же, не отходя далеко, встретил одну юную госпожу, с которой очень быстро, по–боевому, завязал тесную дружбу!» – «Ну, это еще поглядим», – мрачно пробубнил Берг. Я понял, что дело касалось Адели. Коко, не смущаясь, выражал восхищение всем увиденным и тут же спросил меня: «А вам не бывает страшно, когда по вас палят? Вы как переносите?…»