– Не пойму, вашество, – засмеялся кучер, поворотившись и уже останавливая коней у освещенного крыльца… Мятлев вовремя очнулся.

– Гони! – крикнул, задыхаясь. – Чего стал!

На следующий день ему принесли конверт от Анеты.

«Милый Сереженька, что–то произошло. Я сама еще ничего не понимаю, но что–то все–таки произошло. Мы сидели, как ни в чем не бывало, за чаем, как вдруг что–то произошло. Они оба страшно побледнели, видимо, что–то такое сказали друг другу, не знаю что, и заторопились, и Ваш антагонист еле сдерживался и уже не глядел в глаза. Может быть, она ему все сказала, чтобы прекратить эту нелепую ситуацию, уж я не знаю… Во всяком случае, интуиция мне подсказывает, что что–то произошло, и именно связанное с Вами и с нею. Может, это Вы ее надоумили, сумасшедший? Ведь с Вас станет тряхнуть стариной, воспользоваться, например, веревочной лестницей или допустить еще что–нибудь несусветное…»

Анета не преувеличивала, как выяснилось позже. Когда Мятлев покинул дом Фредериксов, хозяева пригласили гостей к столу. Они сидели за большим круглым столом как будто непринужденно и вольно, и старый камергер, прикрыв по обыкновению глаза, распространялся, как всегда, относительно преимуществ российского испытанного, привычного, целеустремленного образа правления перед неразберихой и мнимыми вольностями прочих цивилизаций. Царственная Анета сидела рядом с самоваром, и руки ее были подобны рукам капельмейстера, когда она, едва прикасаясь к чашкам, пускала их свободно плыть над столом, по кругу, под тихую музыку зимнего вечера и собственных любезных интонаций. Господин Ладимировский помещался как раз напротив. Темно–коричневый сюртук, ослепительная рубашка из голландского полотна и галстук из фуляра кровавого цвета – все это сверкало и переливалось, подчеркивая страсть вчерашнего неродовитого москвича казаться чистопородным петербуржцем. Об этом как раз и размышляла зоркая Анета, ибо блеск господина Ладимировского не предполагал ничего, кроме, к сожалению, несметных кочевий да амбиции, грызущей душу, подобно червю. «О, – подумала она, – этот не простит Лавинии ее чрезмерной строгости по отношению к государю…» И она поглядывала на статского советника, не испытывая к нему ничего, кроме банальной неприязни, и все в нем казалось ей ничтожным, хотя скотовод держался безукоризненно и свободно; уродливым, хотя супруг Лавинии был, скорее, красив и хорошо сложен и в его сильной руке (не в пример мятлевской) белая чашка с голубым цветком покоилась надежно.

Все были натуральны, лишь Лавиния выделялась некоторой скованностью, ее тонкие руки почти не прикасались к чашке, словно она и впрямь обжигала; ее улыбка была отрешенна, пламя свечей не отражалось в серых зрачках – они были непроницаемы, холодны и таили, как казалось Анете, что–то непредвиденное и дурное.

Постепенно тема разговора помельчала. Вместо высоких слов о предназначении нации зазвучали простые, и обиходные, и доступные, и трогательные слова о них самих, о доме, о линии судьбы, о краткости земного бытия, о пристрастиях, запонках, гусиных потрохах, тафте, дурных вкусах, мигренях, вере, неверности… Вдруг Лавиния наклонилась к своему супругу и сказала торопливым шепотом так, чтобы слышал он один:

– Я встречалась с одним человеком… Я его люблю…

– Да, да, – сказал господин Ладимировский, обращаясь к Фредериксу, – действительно, и вера, и гусиные потроха, и мигрени… – И затем Лавинии шепотом:– Вы сошли с ума… Что вы врете? – И Анете: – Кстати, о мигрени… Вот и легка на помине, – и кивнул на жену.

Едва они уселись в сани, как он сказал:

– С кем вы это?… Что это вы врете? – и схватил ее за локоть. – Ну что я вам сделал?

– Александр Владимирович, – произнесла она по складам, – я не должна была об этом говорить… Но таиться невыносимо… ведь правда?

– Ну что я вам сделал? – почти крикнул он.

– Господи, – сказала она, – отпустите мой локоть, – и заплакала. – Простите меня…

– Я не понимаю, зачем вам врать? Что я вам сделал? – Тут он пуще сжал ее локоть. – Когда государь робко выразил вам свое расположение, вы оскорбились этим, а тут, значит, такая история… Значит, вот оно как… Зачем вы мне это все сказали?

– Ах, да отпустите же локоть, противно!

Дома они разбежались по своим углам. Случилось непоправимое. Одно слово перевернуло все. В полночь он вошел к ней без стука. Она сидела у окна, положив кулачки на колени. Господин Ладимировский был спокоен и сказал заученно:

– Теперь все должно перемениться. Медовый месяц давно миновал. Я отправляю вас в деревню…

Он долго дожидался ответа, собрался было выйти, хлопнув дверью, как вдруг она сказала так плавно, нараспев, низким своим, обволакивающим голосом:

– Вы меня не поняли. Я встречалась с этим человеком и я его люблю, при чем же здесь деревня?

– Ах, при чем? – по–дурацки выкрикнул он. – То есть как это при чем? Я все делаю ради вас, для вас, для вашей пользы! Разве я пекусь об себе? Покуда вы не научились мыслить как истинная супруга, я должен делать это за вас, это мой крест, мой долг, мое бремя; покуда вы неистовствуете, удовлетворяя свои прихоти, погрязаете в счастливом эгоизме, мните себя хозяйкой дома, я не сплю и поддерживаю вас под локотки, чтобы вы не свихнулись от азарта, не сломали бы себе шею… Разве я пекусь об себе!… – И он выскочил из комнаты, хлопнув дверью.

Она продолжала сидеть, тупо уставившись в темное окно. Так прошел час, два, и опять он вошел без стука.

– Давайте сделаем вот что, – сказал он совсем спокойно, как будто ничего и не было. – Обдумаем все как следует…

– Хорошо, – неожиданно согласилась она.

– Не будем убивать друг друга, подождем, утро вечера мудреней, покуда гром не грянет… не плюй в колодец… Вы сейчас ложитесь, спите, а утром вам и думать об этом не захочется, ей–богу, вот вы увидите…

Едва он вышел, как она скинула с себя помятое визитное платье и юркнула под одеяло.

Несчастный скотовод, сотрясаемый гневом, поднял тем временем людей, велел запрягать сани, накинул шубу и помчался будить госпожу Тучкову.

«Что вы со мной сделали? Кого вы мне навязали? – намеревался крикнуть он ей. – Вы говорили, обещали, клялись. Вот цена вашим клятвам!» Но тут же подумал, что в голове юной фантазерки могло вспыхнуть что угодно и всему придавать значение – значит унижаться, уподобляться ей. Она встречалась… С кем? Да этого быть не может… С кем? С кем? Кто там? Какой?… Мятлев?… Вздор… Кто же еще? Никого… Невозможно. Бред… И как противно, мерзость. Скакать ночью по Петербургу… Мерзость. Что я ей сделал? Высечь, отправить в деревню, запереть, все врет, наврала с три короба, лгунья, пустомеля… Ее мать предупреждала… ее мать, мать, мать…

Грубость успокоила. Госпожа Тучкова оделась молниеносно, по–солдатски. Хотя статский советник успел за дорогу несколько поостыть, интуиция подсказала ему, что открывать этого не следует, а, напротив, обрушить на полячку свое несчастье, пусть спасает, пусть сама…

– Да вы ослышались! – крикнула госпожа Тучкова в ужасе. – Как это было? Где? Что она сказала?… Она что, так и сказала?… Возьмите себя в руки. Это вздор…

– Это вы возьмите себя в руки, сударыня. Я что?…

Почти загнав рысаков, они летели к проклятому дому на Знаменской, к дому, так тщательно и любовно разукрашенному, задрапированному, обставленному, обогретому и не принесшему счастья. Они летели, полагая каждый про себя, что Лавинии давно и след простыл и она сама летит в эту минуту в наемном экипаже черт знает куда, в пропасть, в бесчестье, в позор…

– Она совсем дитя, боже милостивый, – воскликнула госпожа Тучкова с плохо скрытым сомнением.

– Вот этого я и боюсь, – сказал статский советник, стараясь не верить самому себе.

– Но я вас предупреждала о ее фантазиях. Вольно ж вам полагать, что она могла и в самом деле… что она и вправду с кем–то… – сказала колдунья с плохо скрытой неуверенностью.

– Да я ведь этого не думаю, – откликнулся господин Ладимировский, не веря самому себе.