Они стояли рядом на самом солнцепеке. Ветер не стихал. На горизонте в пыльном мареве тонула полоска леса.

– Вот как, – сказал Мятлев, – а я подумал, что какой–нибудь новый маркиз Труайя вынудил вас колесить по этим местам…

– Кто такой маркиз Труайя? – наморщил лоб фон Мюфлинг.

Из трубы на крыше баньки уже не курился дымок. Свежие лошади были впряжены в экипаж.

– Пустяки, – махнул рукой Мятлев, теряя интерес к разговору. – Если вы в Пятигорск, то мы встретимся…

– Вы думаете? – засмеялся полковник. – А разве вы…

– Мы держим путь в Тифлис, но в Пятигорске у меня есть интересы. Фон Мюфлинг вздохнул.

– Я буду вас ждать… буду рад… Я вас встречу… Ведь мы с вами так давно… – И он заторопился к экипажу, как–то странно пятясь и взмахивая тростью, и дружески кивая Мятлеву. Затем из кареты замахал рукой и крикнул: – Так я буду ждать! Уж вы не передумайте!

Лошади дружно ударили об землю копытами, сухая пыль взлетела, экипаж покатил, переваливаясь с боку на бок. Мятлев все стоял посреди двора, провожая взглядом удаляющуюся карету, покуда она не достигла невысокого бугра, вползла на него и вдруг остановилась. Было хорошо видно, как из нее вылез фон Мюфлинг и затрусил к постоялому двору.

«Однако, – подумал Мятлев с легким раздражением, – это уж слишком!» Из баньки показалась Лавиния, сопровождаемая мокроволосой девкой. Фон Мюфлинг приближался. Мятлев, не скрывая досады, шагнул к нему навстречу. Лавиния остановилась неподалеку. Ее волосы были собраны жгутом, щеки раскраснелись, глаза были громадны.

– Сергей Васильевич, – крикнула она, – какая радость: я снова вижу вас!…

Фон Мюфлинг приблизился. Он был сосредоточен и напряжен. Казалось, что сейчас он произнесет нечто чрезвычайное, но он сказал, тяжело дыша, с виноватой улыбкой, как–то неуверенно:

– Князь, так вы точно будете в Пятигорске? Вы уж не меняйте своего решения. Я буду ждать… Видимо, это и есть ваша дама?… (О! Темно–русые волосы собраны на затылке, большие глаза, резкие брови, заметные скулы. Как странно: с одной стороны, как будто дама и дама, а с другой – просто красавица…) Так я буду ждать… Вы уж поторопитесь, Сергей Васильевич, голубчик, – и тут же резко отвернулся и решительно зашагал к карете.

«Ну вот, – с облегчением подумал Мятлев, – мы снова вдвоем». Он пошел к Лавинии, которая уже всходила на крыльцо.

– А может быть, нам остаться здесь навсегда? – спросила она.

О Лавиния, банный пар творит чудеса! Его воздействие велико: сосуды расширяются, кровь бежит но ним беззаботней, стало быть, и все органы дышат вольнее, и надежды кажутся горячее, и неудачи представляются пустячными. Когда облака пара ударяют в лицо, которое перед тем было бледным и испуганным, все начинает казаться иным, и лицо расцветает, и глаза омываются слезами, и очищенные дыхательные пути исторгают счастливые слова, фразы, мотивы, арии… А вы говорите, что будто бы нет надежд. Да господь с вами!

– Вы изменились за время моего отсутствия, – сказала она. – Кто этот человек? Что он вам говорил?…

– Видите ли… – начал было Мятлев, но она, смеясь, приложила свою ладонь к его губам и повела его в дом, распространяя аромат лаванды.

Однако не успели они захлопнуть за собой щелястую, расползающуюся дверь, как вновь послышались характерные звуки приближающегося экипажа. Мятлев выглянул и обомлел. Карета фон Мюфлинга въезжала во двор. Дверца была распахнута, и едва экипаж остановился, как полковник стремительно соскочил на землю и пошел на князя. Он шел, тяжело ступая, набычившись, не поднимая глаз. Лавиния чмокнула князя в затылок и юркнула в комнату. Фон Мюфлинг остановился перед крыльцом. Он трудно дышал. Что–то клокотало в его груди.

– Князь, – медленно и торжественно проговорил он, – видите ли, князь… – Его трость начертила в пыли треугольник. – Я совсем запамятовал, милостивый государь… в дорожной спешке… – Тут он раскашлялся, вздохнул и протянул Мятлеву исписанный клочок бумаги: – Мой пятигорский адрес… очень меня обяжете…

Так и не взглянув на князя, фон Мюфлинг поклонился и бросился в карету. Кучер свистнул. Гигантский лакей покачнулся на запятках, и все исчезло в облаках пыли.

Поздним вечером, скорее даже ночью, когда, вознесенные под черный потолок, прижатые к нему неимоверным щедрым набором старых жестких перин и сенников, они прислушивались, засыпая, к стрекотанию степи, на расстоянии пяти часов езды к югу от них торопливая рука фон Мюфлинга водила нервным пером по бумаге.

«…Mon cher, как трудно сосредоточиться! Представь неуютный, поставленный еще во времена потемкинских вояжей постоялый двор, к которому прилеплена почтовая станция. Представь себе уже не по–майски выгоревшее небо, пыльные вихри, слишком рано пожелтевшую траву, вонь из отхожего места; представь себе мое состояние, состояние несчастного, вынужденного заниматься этой анекдотической погоней за человеком, мне, в общем, симпатичным, беззащитным, беспомощным, едущим неведомо куда, неизвестно зачем, черт знает как… Россия–то побольше одного торжокского уезда, а и там странника найти нелегко. Что ж говорить об этих–то просторах! Но самое отвратительное – мысль, что ведь я все равно его настигну и, сохраняя хорошую мину, буду… должен буду арестовывать, конвоировать… А что же им сказать?! Сгорая в нестерпимой лихорадке, раздираемый сомнениями, угрызениями, прочей чертовщиной, утешаемый, с одной стороны, мыслью, что, может, бог даст, отправились они в Одессу, и этот жестокий жребий выпадет не мне, а Катакази, поскакавшему туда (но с другой стороны – отчего же это ему такая честь?…). В общем, мучимый всем этим, подъезжаю к вышеописанному кошмарному сооружению, которых успел на веку повидать великое множество и от одного вида которых страдаю пуще, чем от глубоких ран… И что же вижу я? С крыльца сходит князь Мятлев собственной персоной! Он узнает меня, шутит. Я вру, несу всякий вздор, на меня находит оцепенение, затмение, во всяком случае, я не могу выдавить из себя сакраментальную фразу, нарушаю свой долг и сговариваюсь с ним… о встрече в Пятигорске! Почему так – одному богу известно. Сказать по правде, у меня было намерение разом со всем покончить, объявить ему и с богом – в Петербург, но что–то такое произошло, какая–то загадка. В довершение ко всему из грязной баньки вышла сама госпожа Ладимировская, сопровождаемая толстомордой сенной девкой, и проследовала в не менее грязную избу, словно в собственный дворец, сооруженный для нее турецким султаном. Высока, но не более того. Ничего такого, чтобы сходить с ума, хотя князю, как говорится, виднее… Теперь мне придется тарахтеть на воды, чтобы хоть там–то наконец исполнить свой долг. Я обогнал их верст на шестьдесят, пишу письмо и обливаюсь слезами позора и недоумения».

Поручик Катакази, расставшись с фон Мюфлингом, покатил нa Одессу, не изменяя своим природным наклонностям и по–прежнему жалея преследуемого князя, вынужденного по милости судьбы мириться со столь тягостным однолюбством.

Строгий, размеренный образ жизни, которого придерживался в дальней дороге поручик Катакази, способствовал сохранению сил и бодрости. На ночь он обязательно останавливался на станции, либо в деревне, либо в гостинице, предварительно убедившись, что его беглецы точно уже тут побывали и, утолив жажду парным молоком, покатили дальше. Затем он проявлял легкую, непринужденную заботу относительно собственных сердечных дел, и дамы всякого сорта, встречавшиеся на его пути, оставались обласканными им и сохраняли в своих сердцах самые трогательные воспоминания.

Для каждой у него были припасены какие–то особенные слова, с помощью которых он без всякого напряжения входил в доверие и превращал свидания в празднества. Что это были за слова и как он их произносил – так навсегда и осталось загадкой, ибо уж если вечная любовь – сложнейшая из наук, то каким должно быть искусство кратковременной страсти! Видимо, природа в избытке снабдила поручика всем необходимым для его сердечных странствий, продолжающихся с юношеских лет.