Когда мы пришли в третий класс, нашего Петра Андреевича в школе уже не было. Его перевели в село Бричево. Там была начальная четырех-классная школа и совсем не было учителей. По воспоминаниям сельчан в пятьдесят шестом или седьмом году наш учитель женился.

Последний раз я видел нашего Петра Андреевича будучи в шестом классе. Проходила районная спартакиада среди семилетних школ в Тырново, где до августа 1959 года был райцентр. После того, как я пробежал стометровку, с Мишкой Бенгой и Иваном Твердохлебом мы подошли к площадке в углу школьного двора, где располагалась команда нашей школы. В окружении учеников школы стоял Петр Андреевич. Я сначала его не узнал. Лицо его странно потемнело, стало округлым, чужим и незнакомым. Нас он, казалось, не узнал. Повернул голову, равнодушно посмотрел… Мой первый учитель продолжал разговор с Иваном Федоровичем Папушей, который был у нас физруком. Я, тогда подросток, заметил, что говор у нашего Петра Андреевича, всегда следившего за своей чеканной речью, стал вялым, монотонным. Как будто перед нами стоял совсем другой человек.

Осенью отец, вернувшись из Бричево, где тогда мололи муку, сказал, что Петра Андреевича положили в больницу в Костюженах. Сообщение отца было для меня очень болезненным ударом. В Костюженах испокон веков лечились умалишенные. В наших детский головах слово Костюжены ассоциировалось с огромным длинным сараем, в который свозили всех сумасшедших. Верить в недобрую весть не хотелось и было очень обидно.

Весной из разговоров взрослых я узнал, что еще зимой старшая сестра Петра Андреевича забрала его для лечения в Москву, где жила и работала она сама. Вскоре Петр Андреевич умер. У него был рак головного мозга.

Несколькими годами позже брат сказал, что Петр Андреевич был хорошим учителем, но он не любил учеников. До сих пор для меня осталось загадкой: чем руководствовался Алёша, сказав тогда, ранившие меня, слова? На какие факты опирался?.. Всю жизнь меня преследовал, посеянный братом и застрявший в моих мыслях, вопрос:

— Любил ли нас, первоклашек, мой первый учитель?

В те далекие годы я не предполагал, что учитель должен любить детей. Мы не задавали себе такого вопроса. Я не думал тогда об этом, как не задумывался я о том, люблю ли я своего учителя. Петр Андреевич Плахов был моим ПЕРВЫМ учителем.

Каюсь: я учился, особо не жалуя учебу, о чем уже писал. Но сейчас, на склоне лет, думаю: мы, первоклассники, любили его, нашего первого учителя. Любовь к первому учителю в жизни я переносил на всех своих учителей. Не только школьных…Потому, что каждый из моих учителей в школе, в институте, в жизни учил меня чему-либо впервые, только один раз. Второгодником я никогда не был. Потому и каждый в моей жизни учитель — первый.

Пожалуй, я люблю моего первого учителя до сих пор. Иначе я бы о нем не вспоминал так часто. Допускаю, что, скорее всего, я люблю моего первого учителя таким, каким я его рисую себе всю жизнь.

Мне уже за семьдесят. Я почти в три раза старше моего первого учителя, но до сих пор продолжаю у него учиться. Всю жизнь я учусь и у других. Учусь многому у своих собственных детей и, пожалуй, у внуков.

До сих пор я вспоминаю о первом моём учителе очень часто. Я вспоминаю, когда я вижу свои неровные каракули, когда оглядываю свою, требующую ухода обувь, когда я, в мои семьдесят, потеряв бдительность, начинаю жадно, как в детстве, есть арбуз. Я вспоминаю моего первого учителя, когда ловлю себя на том, что начинаю делать что-либо спешно или неаккуратно.

— Любил ли мой первый учитель Петр Андреевич Плахов нас, его учеников? Разве это так важно? Важно, что до сих пор с душевной теплотой вспоминаю о нём я!

Мой дед

Хочу воскресить моих предков,

Хоть что-нибудь в сердце сберечь..

Булат Окуджава

Мое первое, довольно позднее, воспоминание о деде Михасе, отце моей мамы, связано с летним ярким солнечным днем. Дед сидел на низкой табуреточке под раскидистым орехом, нагнувшись вперед, и что-то мастерил ножом. Голова его была чуть вытянута вперед. Грудь его тяжело вздымалась, плечи были подняты высоко, закрывая шею.

Дышал он тяжело, шумно, как будто сразу несколько гармошек вразлад играли в его груди. Руки у него были крупными, с длинными узловатыми пальцами, резко утолщенными на концах. Фиолетовые ногти были величиной с трехкопеечную монету. Толстые синие вены на руках, казалось, готовы были лопнуть.

Перед дедом стоял большой широкий табурет, на котором лежали инструменты. Баба Явдоха возилась у плиты, что-то рассказывая. Курица, бродившая вокруг табурета, подошла к босой синюшной дедовой ноге. Нога его казалась очень толстой и была покрыта множеством коричневых корочек, из под которых сочилась желтоватая водичка. Прицелившись, наклонив хохлатую голову, курица клюнула один из струпов. Дед отдернул ногу и взмахом руки, в которой был нож, отогнал курицу. Показалась капля темной, почти черной крови.

Бабушка подошла к тряпочкам, висевшим на, протянутой от ореха до угловой балки хаты, черной проволоке. Сняв одну, она накрыла дедову ступню, попутно посылая курице самые страшные проклятия. Дед периодически клал инструменты на большой табурет и опускал руки, упирая их в края маленькой табуреточки. Казалось, ему так легче дышать. Слушая разноголосые дедовы хрипы, я чувствовал нарастающее стеснение в груди. Становилось трудно дышать. Я ощущал, как и мне начинает не хватать воздуха.

Дед родился и рос в числе десятерых детей на обрывистом берегу речки Жванчик в селе Заречанка Каменец-Подольской губернии. По рассказам деда, в каждой семье было не менее восьми детей. В конце девятнадцатого века вместе с остальными, в поисках лучшей доли, почти весь путь до Бессарабии пешком проделали и несколько родственных семей Мищишиных.

До сегодняшнего дня всех моих родственников по линии матери в селе за глаза называют дiдьками. В минуты возмущения, либо восхищения мой собственный отец называл маму и меня:

— От дiдько (дьявол)!

В первую мировую войну дед был призван в царскую армию. По его словам, из всего взвода грамотным был только один солдат еврейской национальности. Физически он был очень слабым. В первые же дни при рытье окопов у него буквально слезла кожа с ладоней и они представляли собой две сплошные раны. Более крепкий физически, дед помогал ему рыть окоп, выполнял за него часть других работ. В ответ солдат делился с ним едой, так как часто получал передачи от недалеко живших родственников.

Вскоре часть была передислоцирована и передачи прекратились. Дед продолжал помогать. Мовш (они называли друг друга Миша) вызвался обучить деда грамоте. В результате через полгода дед свободно читал и писал, знал арифметику и даже писал письма для своих сослуживцев.

Мовш, по словам деда, постоянно читал все, что попадало под руку. Пристрастился к чтению и дед. В одном разбитом доме он нашел три книги, из которых одна была церковная, одна — для юношества. Книги дед заучил наизусть.

Весной шестнадцатого года на фронте дед попал под газы. Получил сильнейшее отравление. Спасся тем, что успел забраться на чердак двухэтажного дома, где провел несколько дней. По словам деда газы шли по низу и вся местность была густо усеяна телами отравленных русских солдат.

Когда повернул ветер, нашли его случайно. Проведя три дня в госпитале, он был выписан, так как начались бои и раненые пошли потоком. В тяжелом состоянии деда демобилизовали, выдали документы и он самостоятельно добрался домой.

Поправился дед быстро. Женился, пошли дети. В конце восемнадцатого года родилась моя мама. Получил земельный надел. Совместно с младшим братом Регорком (Григорием) держали пару лошадей. Отделившись, заложил сад, а в начале тридцатых годов и виноградник.