На борьбу с огнестрельными опытами в село не раз приезжал на мотоцикле участковый Ткач. Он подолгу разбирался, откуда трубки, кто лучше делает самопалы. Но мы успевали вовремя выбрасывать самопалы, а разговоры не давали большой пользы. К этому времени во мне укрепилась нестандартная криминальная черта: в случае опасности или разоблачения не убегать. Наоборот, я выходил вперед, работая, как говорят, на опережение.

Но один случай лежит в моем сердце тяжким грузом до сих пор. Летом мама осталась дома для того, чтобы сделать первую наброску потолка в пристройке, куда предполагалось перевести кухню. Долго месила глину с половой. Затем с силой кидала глину к потолку, размазывая ее. Сделав наброску, пошла в дальний конец огорода прашевать.

А у меня случилось «неотложное» дело. Два дня подряд не «брал» мой новый самопал. В пристройке, где мама только что накидала потолок, я разжег примус и положил на него трубку самопала. Трубка была массивная, заряд был более, чем достаточный. Оставив трубку накаляться, я вышел во двор. Раздался выстрел, за которым послышался гул. Вбежав в пристройку, я увидел, что вся глина лежит на полу. Убрав примус и трубку, я бездумно убежал из дому.

Пришел, когда начало темнеть. А летом темнело в начале одиннадцатого. Мама мыла руки от глины и, плача, рассказывала отцу, что вся ее работа оказалась на полу. Далеко после обеда мама начала все с нуля. Закончила в десять часов вечера. Сказать, что мне было стыдно, значит ничего не сказать. Но рассказать правду мне мешал страх.

В последние дни маминой жизни, когда она лежала с обширным инфарктом, ко мне приходило желание исповедаться перед ней за совершенное много лет назад. Но мне снова мешал страх. Страх того, что мой рассказ усугубит мамино состояние.

А настоящая исповедь ни на йоту не уменьшила тяжести груза в моей душе. Скорее наоборот.

Последний приют

Спасибо друг, что посетил

Последний мой приют.

Постой один среди могил,

Почувствуй бег минут…

В. Высоцкий
   Раз, два, три, четыре, пять.
   Я иду искать.
   Кто не заховался,
   Я не виноват…

Жмурящий (водящий) стоял лицом к каменному надгробию, служащему пекалом. Остальные, при первых словах считалки, стремглав разбегались по лабиринтам тропок, протоптанных в кустах вишняка вокруг старых могил. Новая часть кладбища для игры в прятки не годилась. Не было зарослей, не было больших деревьев, все пространство просматривалось. Бежали, стараясь шуметь, в одном направленнии, а затем, пока жмурящий заканчивал считалку, тихо, крадучись, перебегали в другое место.

Закончив считать, жмурящий открывал глаза и в первую очередь быстро осматривал тыл надгробия. Более авантюристичные, рисковые, прятались, бывало, по другую сторону надгробия, чтобы по окончании считалки хлопнуть ладонью по пекалу. Запрещение этого приема часто оговаривалось в самом начале игры.

Затем жмурящий поворачивался к зарослям и внимательно осматривал кусты, деревья, заросли вишняка. Заметив качающуюся ветку или шевеление прутиков, жмурящий оценивал лабиринты тропок и выбирал самую прямую, чтобы в случае обнаружения спрятавшегося, успеть добежать до пекала первым и запекать первого, которому правилами игры суждено водить следующим.

Таковы были правила игры. Каждый, стараясь добежать до пекала первым, дороги не выбирал. Чего греха таить, в азарте игры перепрыгивали, а в острых ситуациях и наступали на старые могилы. Может быть и своих предков. При этом далеко за пределами кладбища были слышны подчас дикие вопли, тревожащие покой последнего приюта. Но мы об этом как-то не задумывались.

Первая могила на кладбище появилась через несколько месяцев после переезда крестьян Подолья на новое место в Бессарабию. Первое поселение состояло из нескольких десятков землянок. Их тогда называли бордеями. Из одного из бордеев шагнул в вечность Антон Навроцкий. Это был отец Иосипа Навроцкого, одного из подписантов договора на пользование землей, заключенного с Елизаветой Стамати, обедневшей плопской помещицей. В соответствии с договором село должно было носить ее имя. Место для кладбища было выбрано по старо-славянскому обычаю. Оно должно быть расположено по другую сторону водораздела, либо ниже по водоразделу и на запад от поселения.

Бордеи каждое семейство копало для себя отдельно. А вот колодец начали рыть всем миром. Прошли вглубь через жирный чернозем, глину. Дальше пошел песок вперемежку с глиной, потом чистый песок. На глубине более десяти саженей (1 сажень — 2,13 метра) песок был сухим. Зато возникла угроза обвала. Засыпав несостоявшийся колодец, весной 1889 года дома стали строить по берегам безымянной, тогда еще не пересыхающей, речушки.

Село строили одной улицей в два ряда. Построенные глинобитные хатенки строили на расстоянии восьмидесяти-ста метров от берегов речки. Я помню старые, той поры, хаты Желюков, Натальских, Гудымы, Олейника, Гусаковых, Паровых, сохранившиеся до пятидесятых годов. В нашем огороде я помню только развалины такой хаты моего деда Ивана.

Неумолимо разрастающееся кладбище осталось за водоразделом. А семнадцатого мая 1919 года кладбище пополнилось могилой моего деда Ивана. В возрасте сорока двух лет он скончался от тифа, оставив в числе шестерых детей самого младшего, в возрасте восьми-девяти месяцев, моего отца.

Нами, детьми, похороны воспринимались не как обрыв конкретной человеческой жизни, как трагедия. Похороны в нашем детском сознании воспринимались как невеселый ритуал, на котором положено плакать, причитать. Затем медленное, с частыми остановками, шествие до кладбища, свежевырытая могила, окруженная выброшенной глиной, опускание гроба, Выдергивание из-под гроба шлеек, стук первых комьев глины об крышку гроба. Все.

А затем поминки, где ребятню усаживали скопом, не разбирая, где свой, где чужой, с одного края стола. За этим столом все были свои. И, глядя на выставленные блюда, мы с нетерпением ждали, когда миска с кутьей и единственной ложкой обойдет богобоязненных старушек, начинающих обряд поминания отправлением в свои беззубые рты ложки вареной пшеницы.

Когда мне предлагали ложку кутьи, я отрицательно, вероятно, чересчур резко мотал головой, помня удлиняющуюся нитку слюны, соединяющую ложку с нижней губой одной из старушек. Потом эта нитка обрывалась и ложка переходила к следующей бабке, пришедшей проводить в мир иной уже бывшую подругу. Ели кутью (Кукки — зерно, греч), колево (Каллибо — визант.), желая усопшей бессмертия души и воскрешения к вечной жизни.

Если на похоронах и поминках была моя мама, она обычно помогала разносить и раскладывать стравы (блюда). Но вполглаза она не переставала наблюдать за мной. И по тому, как на ее серьезном лице мгновенной вспышкой улыбались глаза, было понятно, что она видела все и читала мои мысли. Она знала меня, как никто. Уже дома, как будто что-то вспомнив, она спрашивала меня:

— А может наварить тебе пшеницы, — она никогда не говорила колево, как называли кутью в селе.

Я так же резко и отрицательно мотал головой. Плечи мамы в таких случаях мелко содрогались от беззвучного смеха. Она знала, что меня невозможно заставить есть и калач, хотя в семье, кроме меня, ели все, а брат Алеша особенно аппетитно уплетал его, с хрустом ломая крутые завитки.

Такая реакция моей мамы во многом формировала мое отношение к обрядам, религии, приметам, суевериям и другой мистике, которые мой двоюродный брат Тавик неизменно называл бабскими забобонами.

В последние часы жизни, после обширного инфаркта, мама говорила мне:

— Сейчас я уже не выйду, я чувствую. Я тебя очень прошу, похороните нас с отцом под одним крестом, но без попа. Пусть будут хоругви, из сельсовета возьмите знамена. Пусть будет музыка.